Поиск авторов по алфавиту

Глава 1. Личность В. С. Соловьева

Часть I.

ГЛАВА I.

Личность В. С. Соловьева.

I.

Кому случалось хоть раз в жизни видеть покойного Владимира Сергеевича Соловьева, тот навсегда сохранял о нем впечатление человека, совершенно непохожего на обыкновенных смертных. Уже в его наружности, в особенности в выражении его больших прекрасных глаз, поражало единственное в своем роде сочетание немощи и силы, физической беспомощности и духовной глубины.

Он был до такой степени близорук, что не видел того, что все видели. Прищурившись из-под густых бровей, он с трудом разглядывал близлежащие предметы. Зато, когда взор его устремлялся вдаль, он, казалось, проникал за доступную внешним чувствам поверхность вещей и видел что-то запредельное, что для всех оставалось скрытым. Его глаза светились какими-то внутренними лучами и глядели прямо в душу. То был взгляд человека, которого внешняя сторона действительности сама по себе совершенно не интересует.

Трудно представить себе выражение более прозрачное, искреннее, более соответствующее духовному облику. Всякое душевное движение отражалось в его лице с совершенно исключительной яркостью. Когда он негодовал, прекрасное лицо его становилось грозным: в нем чувствовалась сила, наводившая страх. Когда он смеялся, его громкий заразительный смех, «с неожиданными, презабавными икающими высокими! нотами»1), покрывал все голоса. В этом детском смехе

_____________

1) Выражение В. Л. Величко (Владимир Соловьев, 142).

3

 

 

взрослого человека было что-то с первого взгляда неестественное, что привлекало общее внимание; казалось, что он с преувеличенной силой реагирует на те комические положение и случаи, которые в других вызывают только улыбку. Но фейерверк острот, обыкновенно сопутствовавший этому веселому настроению, показывал, что он обладает удвоенной против других чувствительностью к смешному. В этом смехе находил себе выход накопившийся избыток душевной энергии: подчас в нем сказывалась потребность оттряхнуть от себя тяжелые думы. И точно, веселое настроение иногда вдруг как-то разом сменялось у него безысходной грустью; людям, близко его знавшим, случалось видеть у него совершенно неожиданные, казалось бы ничем не вызванные слезы. Помню, как однажды обильными слезами внезапно кончился ужин, которым Соловьев угощал небольшое общество друзей: мы поняли, что его нужно оставить одного, и поспешили разойтись. Слезы эти исходили из задушевного, мало кому понятного источника; их можно было наблюдать сравнительно редко. Но часто, очень часто приходилось видеть Соловьева скучающим, угрюмо молчащим. Когда он скучал, он был совершенно неспособен скрыть свою скуку. Он мог молчать иногда часами. И это молчание человека, как бы совершенно отсутствующего, производило подчас гнетущее впечатление на окружающих. Одним это безучастное отношение к общему разговору казалось признаком презрения; другим просто-на-просто было жутко чувствовать себя в обществе человека из другого мира.

Эксцентричность его наружности и манер многих смущала и отталкивала; о нем часто приходилось слышать, будто он — «позер». Из людей, его мало знавших, многие склонны были объяснять в нем «позой» все им непонятное. И это — тем более, что все непонятное и особенное в человеке обладает свойством оскорблять тех, кто его не понимает. На самом деле, однако, те странности, которые в нем поражали, не только не были позой, но представляли собой совершенно естественное, более того, — наивное выражение внутреннего настроение человека, для которого здешний мир не был ни истинным ни подлинным.

Он, живший в постоянном соприкосновении с миром

4

 

 

иным, обладал совершенно исключительной чувствительностью к пошлости окружающего. Эта пошлость давила его как кошмар. Об этом сам он говорит в чудном стихотворении.

Какой тяжелый сон! В толпе немых видений.

Теснящихся и реющих кругом,

Напрасно я ищу той благодатной тени,

Что тронула меня своим крылом.

Но только уступлю напору злых сомнений,

Глухой тоской и ужасом объят,—

Вновь чую над собой крыло незримой тени,

Ее слова по-прежнему звучат.

Какой тяжелый сон! Толпа немых видений

Растет, растет и заграждает путь,

И еле слышится далекий голос тени:

Не верь мгновенному, люби и не забудь.

Соловьев никогда не оставался глух к этому призыву. По сравнению с тем нездешним, что наполняло его душу, наша жалкая действительность вызывала в нем или скуку или грусть, а иногда настроение, близкое к отчаянию, от которого он освобождался смехом. Все эти внешние проявление его душевной жизни казались ненормальными и преувеличенными только потому, что в них в самом деле сказывалась величина, далеко превосходившая обычный уровень.

В связи со всем сказанным станет понятным, что Соловьев был совершенно лишен понимание к прозе жизни. «Я признаю поэзию только в виде стихов», говорил он мне как-то. Это было сказано cum grano salis но, если откинуть эту дозу аттической соли, в приведенном изречении все-таки останется серьезный и характерный для Соловьева смысл. Он, с его необычайным эстетическим чутьем, с его редким поэтическим даром, не ценил и, по-видимому, не понимал величайшего из современных прозаиков — поэта будничной действительности — графа Л. Н. Толстого. Я говорю не о философии, последнего, которая была совершенно понятной, но по другим причинам несродной Соловьеву, а именно о толстовских романах. В первой речи о Достоевском он, правда, признает за Толстым мастерство в тончайшем воспроизведении механизма душевных явлений и в особенности, — в «живописи внешних подробностей». Но ни то ни другое его

5

 

 

в действительности не интересовало. В откровенных разговорах с друзьями он признавался, что «Война и Мир» и «Анна Каренина» вызывали в нем скуку. «Я совершенно не перевариваю этой здоровой обыденщины», говаривал он мне. И в самом деле, людям, хорошо знавшим Соловьева, совершенно невозможно представить его себе увлекающимся изображением хозяйственных и семейных забот какого-нибудь Левина, а тем более — красочным толстовским описанием какой-нибудь охоты или скачки. Популярнейший из современных художников был ему, в общем, совершенно чуждым: Соловьев и тут оставался слеп к тому, что «есть» видели, потому что сила его умственного зрение поглощалась другой, более возвышенной сферой, которая далеко не «всем» была доступна. По этой же причине он, обитатель горных высей, становился так безучастен, когда шедший вокруг него оживленный разговор выходил на житейскую равнину. Тут взор его окончательно потухал: он погружался в безнадежное, упорное молчание просто потому, что не был способен понимать и даже слушать.

Эта особенность душевного склада Соловьева может быть пояснена сравнением. Кому случалось когда-либо восходить на высокую гору, тот знает, конечно, что вид на равнину всего красивее с полугоры. Когда мы достигаем горной вершины, вид становится тусклым, серым и унылым: там блекнут те яркие краски, которые составляют красоту равнинного пейзажа: картина начинает напоминать топографический план. Соловьеву наша житейская проза казалась гораздо более, чем нам, бесцветной и скучной именно потому, что он слишком высоко над нею поднимался. И по той же причине он неизмеримо превосходил современников захватывающей широтой своего кругозора. Это ценное качество его таланта, впрочем, органически связано с недостатком, который составляет оборотную сторону медали. В произведениях Соловьева мы всегда находим чрезвычайно широкие схемы действительности. Но, с другой стороны, увлечение схемами нередко переходит у него в отвлеченный, нежизненный схематизм.

Отсутствие интереса к житейскому делает понятной ту житейскую наивность Соловьева, которая так живо напоми-

6

 

 

нает классическое изображение философа, данное Платоном.— С юных лет избранник мудрости не знает дороги на площадь, не ведает, где суд, совет или какое-либо другое место публичных собраний. Законы его страны ему неизвестны: «в действительности он живет и вращается в государстве только телом; ум же его все это мало ценит и ни во что не ставит; но, говоря словами Пиндара, он всюду проникает, измеряя недра земли и то, что над ней, возносится над небом, изучая астрономию, везде исследует природу сущего и не спускается к близлежащему». В земных, рабских делах философ не смыслит, он не умеет даже завязать своего дорожного мешка; и все это юродство происходит оттого, что на земле он живет гостем. В наших земных сумерках он подслеповат именно оттого, что он привык к яркому солнечному свету своей родины1).

В жизни Соловьева мы найдем сколько угодно иллюстраций к этой платоновской характеристике философа. Известно, например, как высоко он ценил положительный смысл земской деятельности, и однако, рядом с этим мне пришлось убедиться в удивительной спутанности его представлений о земстве. Помнится, однажды нам нужно было вместе повидать одного общего знакомого, который оказался на земском собрании. Я предложил его отыскать, и Соловьев был очень удивлен моим заявлением, что присутствовать в качестве слушателей на собрании могут посторонние. Как он мне сказал, он думал, что «земство — что-то в роде канцелярии». В особенности в области экономической он поражал примитивностью своих суждений. Так, однажды он высказал мне, что признает грехом брать проценты, хотя бы и незначительные; однако тут же выяснилось, что он считает совершенно не греховным держать процентные бумаги, так как в данном случае плательщиками процентов являются государства, банки, вообще, учреждения. Попытки объяснить ему какую-нибудь экономическую истину были бесполезны: он отказывался слушать и даже уверял в своей неспособности понимать.

Житейская беспомощность Соловьева нередко ставила его

______________________

1) Thaeetetus, 174, Gorgias, 484, Civitas, 1. VI.

7

 

 

в положение комические; она же иногда служила источником опасности. Сам он с бесподобным юмором описывает свое путешествие в Сахаре; там, послушный велению внутреннего голоса, он ждал чрезвычайных откровений, но при этом едва не поплатился жизнью.

«Бог весть куда, без денег, без припасов

И я в один прекрасный день пошел,

Как дядя Влас, что написал Некрасов.

(Ну, как-никак, а рифму я нашел).

Смеялась верно ты, как средь пустыни

В цилиндре высочайшем и в пальто,

За черта принятый, в здоровом бедуине

Я дрожь испуга вызвал и за то

Чуть не убит»...

На ряду с этими чудачествами, составляющими черту сходства, между Соловьевым и платоновским изображением философа существует резкое, бросающееся в глаза отличие. Античный философ чувствует себя, как говорит Платон, «чуждым семенем», случайным гостем в здешнем мире. Его идеал — полнейшее отрешение, бегство от земли, в котором вместе с ним должны участвовать лишь ближайшие его друзья и сограждане, в тесном смысле слова. Для древнего философа земля остается навеки царством греха и беззакония; напротив, в Соловьеве поражает любовь к «земле-владычице». Цель и конец его поэтического и философского вдохновения — не отрешение от земли, а окончательное примирение с нею через преображение земного в божественном.

Синие горы кругом надвигаются,

Синее море вдали,

Крылья души над землей поднимаются,

Но не покинут земли 1).

Как бы то ни было, с этим горним настроением Соловьев должен был жить с нами среди равнины: он или возносился над нею в свободном полете вдохновение или негодовал, боролся, обличал ее плоскость и пошлость или же, наконец, над нею смеялся, шутил; но так или иначе,

___________________

1) Собрание стихотворений, — «В Альпах», стр. 58.

8

 

 

он всегда над нею возвышался. В нем было причудливое сочетание мистического философа-поэта, пророка-обличителя неправды и... балагура. Сочетание это многих соблазняло и смущало : не все понимали, что как его вдохновение, так и его негодование и его смех вытекали из одного общего источника: из его серьезного отношение к жизненному идеалу—из пламенной веры в смысл жизни.

Как философ и поэт, он созерцал небесный свет в его бесчисленных здешних отражениях и восходил, подобно Платону, от этих отражений к их первоисточнику. Когда, этот свет освещал для него глубь земной действительности и делал явными скрытые в ней темные бесовские силы, он, как пророк и обличитель, метал в них небесные громы. Вне этой борьбы света с тьмой жизнь была для него бессмыслицей, шуткой. Такое отношение его к жизни выразилось в одном из наиболее ярких его стихотворений.

Таков закон: все лучшее в тумане,

А близкое иль больно, иль смешно.

Не миновать нам двойственной сей грани.

Из смеха звонкого и из глухих рыданий

Созвучие вселенной создано.

«Созвучие вселенной» находило себе живой отклик в душе философа. Отдыхая от скорби и напряжение жизненной борьбы, он любил шутить в кругу друзей; то был неистощимый, брызжущий источник веселья и остроумия; трудно передать, как интенсивно мы наслаждались блестящею игрою этого многогранного ума. Между самым серьезным, возвышенным разговором и балагурством для него не существовало той житейской середины, на которой всего чаще останавливается беседа людей обыкновенных.

Образцы этого неподражаемого юмора сохранились в замечательных шуточных стихотворениях покойного философа, напечатанных в приложении ко второму тому его писем, и в его шуточной драме «Белая Лилия», напечатанной в третьем томе писем. Но особенно живо напоминают его беседы его письма, которые нередко оканчиваются стихами. Тут, между прочим, очаровательны шутки над самим собой, над собственной беспомощностью, безденежьем, над своими неду-

9

 

 

гами и немощами. Уморительна, например, нотация, которую читает ему генерал Фаддеев в ответ на рассказ о приключении с бедуинами в Сахаре.

В молчаньи генерал, поевши супа,

Так начал важно, взор в меня вперив:

Конечно, ум дает права на глупость,

Но лучше сим не злоупотреблять,

Не мастерица ведь людская тупость

Виды безумья точно различать.

А потому, коль вам прослыть обидно

Помешанным, иль просто дураком,—

Об этом происшествии постыдном

Не говорите больше ни при ком.

В других стихотворениях, соответственно поговорке: «что у кого болит, тот о том и говорит», видно стремление освободиться смехом от гнетущей философа острой физической или нравственной боли. Например, в 1896 году он пишет М. М. Стасюлевичу.

Михаил Матвеич дорогой,

Пишу вам из казерны,

Согбен от недуга дугой

И полон всякой скверны,

Забыты сладкие труды

И Вакха и Киприды;

Давно уж мне твердят зады

Одни геморроиды.

В другом письме жалобы на аналогичные недуги разрешаются пожеланием.—

Я на все, судьба, согласен,

Только плешью не дари:

Голый череп, ах! ужасен,

Что ты там ни говори;

Знаю, безволосых много

Меж святых отцов у нас,

Но ведь мне не та дорога,

В деле святости я —пасс,

Преимуществом фальшивым

Не хочу я щеголять

И к главам мироточивым

Грешный череп причислять.

10

 

 

Иногда в форму шуточного стихотворение облекается самое предчувствие конца, всегда носившееся перед Соловьевым. Такова, например, его известная эпитафия о самом себе.—

Владимир Соловьев лежит на месте этом,

Сперва был филозоф, а ныне стал шкелетом.

Иным любезен быв, он многим был и враг;

Но без ума любив, сам ввергнулся в овраг.

Он душу потерял, не говоря о теле,

Ее диавол взял, его ж собаки съели.

Прохожий! научись из этого примера,

Сколь пагубна любовь, и сколь полезна вера.

В этом роде это—не единственное стихотворение; есть другие, где совсем невеселое содержание проглядывает сквозь шутку еще яснее. В 1895 году он пишет Э. Л. Радлову: Я приветствовал сам себя сегодня следующим правдивым и безыскусственным четверостишием:

В лесу болото,

А также мох.

Родился кто-то,

Потом издох.

Шутка в устах Соловьева часто имела весьма серьезный смысл. Он в особенности охотно острил о том, над чем хотел подняться. Есть у него и шутки иного рода, где за избытком жизнерадостного настроение совсем скрывается его грустная оборотная сторона. Это—порхание бабочки над радужными цветами; но и оно невозможно без крыльев.

II.

Немощь и беспомощность Соловьева, о которой мы говорили, была неразрывно связана с его силой. Среди разнообразных даров этой богатой природы совершенно отсутствовали качества заурядные, средние. Неудивительно, что в житейских отношениях его всякий мог обойти и обмануть.

Прежде всего, его со всех сторон всячески обирали и эксплуатировали. Получая хорошие заработки со своих литературных произведений, он оставался вечно без гроша, а иногда

11

 

 

даже почти без платья. Он был бессребренником в буквальном смысле слова, потому что серебро решительно не уживалось в его кармане; и это — не только вследствие редкой своей детской доброты, но также вследствие решительной неспособности ценит и считать деньги. Когда у него их просили, он вынимал бумажник и давал, не глядя, сколько захватит рука, и это — с одинаковым доверием ко всякому просившему. А, когда у него не было денег, он снимал с себя верхнее платье. Помню, как однажды глубокой осенью в Москве я застал его страдающим от холода: весь гардероб его в то время состоял из легкой пиджачной пары альпага и из еще более легкой серой крылатки: только что перед тем, не имея денег, он отдал какому-то просителю все суконное и вообще теплое, что у него было: он рассчитывал, что к зиме успеет заработать себе на шубу. В. Л. Величко припоминает аналогичные случаи, когда, раздав все свои вещи, Соловьев затем носил фрак с бурыми пиджачными брюками, временно надевал шубу одного приятеля или увозил за тридевять земель шляпу другого 1). Другой приятель его, доктор Петровский, также свидетельствует о «беспримерной» щедрости Соловьева. По его словам, покойный философ «в материальном отношении всегда действовал как богач, в смысле помощи ближнему, несмотря на то, что сам добывал средства к существованию исключительно лишь литературным трудом. Если бы возможно было вычислить, какую часть своих скромных доходов он отдавал тем, которые обращались к нему за денежной помощью, то наверное получились бы очень интересные цифры 2). В царских «на чаях», в щедрой благотворительности он видел способ восстановления «непосредственной экономической справедливости» 3).

Между просителями, осаждавшими философа, понятное дело, бывали всякие. Однажды, надеясь экономнее распорядиться своим летом, он поселился в крестьянской избе; но пребывание в деревне обошлось ему не дешево: он, между прочим,

_________________________

1) Владимир Соловьев, 146.

2) Памяти Соловьева (Вопросы Философии, кн. 56, 1905 г., январь- февраль).

3) Величко, цит., соч., 147.

12

 

 

дал денег на покупку коровы крестьянину, который потом оказался одним из богатейших в селе и едва ли не кулаком. Зная его безграничную щедрость, извозчики иногда облепляли его подъезд, часами дожидаясь его выхода из дому; но пешие прогулки обходились ему еще дороже, так как он горстями давал нищим, чему мне не раз приходилось быть свидетелем. В. Л. Величко рассказывает об одной его прогулке по Петербургу, когда он отдал нищим все свои деньги, кошелек, пустой бумажник, носовой платок и старые ботинки. В результате философ остался без обуви, так как новые ботинки оказались не по мерке, а других купить было не на что; если бы не выручивший его приятель, он остался бы без обеда 1).

Неудивительно, что при таких условиях Соловьев постоянно испытывал острую нужду и всячески сокращал свои потребности. Своему другу, доктору Петровскому, он говорил, что «обедать через день совершенно достаточно для человека и что потребность в каждодневном обеде есть не что иное, как дурная привычка» 2). О пустоте своего кармана сам он говорит в стихах.

Итти пешком (из Лондона в Сахару

Не возят даром молодых людей,

В моем кармане хоть кататься шару

И я живу в кредит уж много дней).

Из писем его видно, что он всегда в таком положении. То он пишет родителям на клочке, «потому что бумаги купить не на что» 3), или сообщает «с душевным прискорбием о преждевременной кончине своих капиталов» 4), то извещает, что накануне получение денег истратил последний пятиалтынный 5), или, что он сидит без нужды в Петербурге, «отчасти потому, что выехать не с чем». В письме к Аксакову он изыскивает средства, чтобы сделать

_____________________

1) Цит., соч., 148—149.

2) Цит. статья, стр. 40.

3) Письма, т. II, 20.

4) Там же, 8

5) Там же, 12.

13

 

 

обычный денежный подарок некоему N, по-видимому, нуждающемуся, ив то же время говорить о собственном денежном положении: «а мне в последнее время приходится вспоминать о некоторых критических минутах в жизни Иова...» 1). В письме к Э. Л. Радлову, как нельзя более наглядно, обрисовывается то свойство характера Соловьева, которое было причиной этой хронической нужды. Он ожидает получение денег за сочинение своего отца и свои собственные и заранее умоляет друга взять у него взаймы деньги на поездку в Карлсбад. «Таким образом», прибавляет он, «я не только изглажу рукописание грех своих, но еще получу возможность, сам быв искушен, и искушаемым помощи» 2). Об этой черте философа прекрасно говорит доктор Петровский: «он — я хорошо знаю — всегда готов был обедать через день для того, чтобы доставить возможность обедать каждый день кому-либо другому, без всякой мысли рекомендовать ему ту умеренность, которой следовал сам» 3).

С этой горячностью сердца в Соловьеве сочеталась наивность и доверчивость ребенка: он постоянно переоценивал людей, ошибался в них так, как, разумеется, не мог бы ошибиться человек с простым здравым смыслом. Особенно часто обманывался он в женщинах. Он легко пленялся ими, совершенно не распознавая прикрытой кокетством фальши, а иногда и ничтожества. Когда же наглядные доказательства, казалось, должны были бы привести его к полному разочарованию, он все-таки утверждал, что «ее умопостигаемый характер прекрасен», а обнаружившиеся Недостатки — только свойства «характера эмпирического». Глядя на действительность с недосягаемой для простых смертных высоты, он, понятное дело, ясно видел общую схему жизни, но сбивался в оценке ее отдельных явлений и в особенности индивидуальных характеров. Его неуравновешенное, вечно работавшее воображение часто приписывало людям несуществующие положительные качества. Мой покойный брат, кн. С. Н. Трубецкой, рассказывал мне, как однажды Соловьев по близорукости

_________________

1) Там же, 290.

2) Письма, т. I, 245.

3) Цит. статья, 40.

14

 

 

принял скорлупу деревянного пасхального яйца, надетую на палочку, за одиноко растущий цветок: брать разрушил его иллюзию в минуту, когда Соловьев, вдохновившись воображаемым цветком, слагал о нем стихотворение. — В его оценках людей беспрестанно повторялся тот же обман зрения.

Та же близорукость относительно житейского нередко вовлекла Соловьева в заблуждение противоположного свойства: иногда он предполагал адские замыслы там, где на самом деле были только самые обыденные и невинные человеческие поступки. Однажды, когда он ехал из Генуи в Канн, в занятое им отделение вагона вошла какая-то супружеская чета; оставив вещи на полке, она тотчас удалилась, после чего поезд тронулся. Соловьеву мигом представилось, что в покинутом чемодане лежит зарезанный младенец. Взволнованный страшной картиной подозреваемого преступления, он решился заявить об этом кондуктору. Оказалось, разумеется, что в чемодане находились обыкновенные пассажирские вещи, а супруги просто-напросто завтракали в вагоне-ресторане.

Тут мы имеем черту Соловьева-человека, которая многое объясняет в Соловьеве-писателе. Не только в оценке людей, — в оценке действительности вообще мы найдем в его учении преувеличение в обе противоположные стороны. То, при свете своих мистических созерцаний, он, вкладывая в нее сокровища из другого мира, возлагает на нее преувеличенные надежды; то, наоборот, судя о ней по контрасту с миром иным, он впадает в преувеличенное отчаяние. Его сила—в необычайно интенсивном восприятии мировых противоположностей. Но по отношению к тому, что лежит посредине, к той промежуточной области полутени-полусвета, которая именуется «здоровой обыденщиной», он слеп и беспомощен как практически, так и теоретически. —

С беспомощностью сочеталась в Соловьеве безалаберность человека, совершенно неприспособленного к жизни. Бесприютный скиталец, он вечно странствовал и не имел определенного местопребывания. У него никогда не было определенных часов ни для еды, ни для сна, ни для занятий. Он делал из ночи день, а изо дня ночь. Проведя вечер в кругу друзей,

15

 

 

он иногда после ужина садился за занятия, писал до утра и затем вставал после заката солнечного. Когда он оставался один, без заботливого попечение близких людей (что случалось с ним очень часто), он, не признавая завтраков и обедов, ел, и то не всегда, когда его вынуждал к тому голод, питаясь вегетарианской пищей 1). Но если тут же заходил к нему приятель, он любил угощать его вином, и сам пил, не справляясь о часах. С юных лет он имел пристрастие к тем дружеским беседам, во время которых его заставала «заря с Востока» 2). В этом отношении он следовал своей особой теории. —

«Вообще, вино повышает энергию нервной системы, и через нее —психической жизни. На низших ступенях духовного развития, где преобладающая сила в душе еще принадлежит плотским мотивам, все, что возбуждает и поднимает служащую душе нервную энергию, идет на пользу этого господствующего плотского элемента и, следовательно, крайне вредно для духа; поэтому здесь необходимо полное воздержание «от вина и сикера». Но на более высоких ступенях нравственной жизни, какие достигались и в языческом мире, например, Сократом (см. Платонов «Пир»), — энергия организма служит более духовным, нежели плотским целям, и повышение нервной деятельности (разумеется, в пределах, не затрагивающих телесного здоровья) усиливает действие духа и, следовательно, может быть в известной мере не только безвредно, но даже и прямо полезно» 3). В беседах со мной Соловьев выражал то же самое короче. Он находил, что вино—пре-

___________________

1) Любопытные подробности об образе жизни Соловьева в одиночестве рассказываются в воспоминаниях о нем В. Д. Кузьмина-Караваева (Вести. Евр., 1900 г., ноябрь) и Л. 3. Слонимского (Вести. Евр., 1900 г., сентябрь). Они повествуют о том, как Соловьев в 1897—98 году жил целые месяцы в одиночестве без прислуги в Петербурге, сам таскал дрова, топил печку, при чем вся обстановка его квартиры состояла из кухонного стола, двух дырявых табуреток и складной кровати (Слонимский, стр. 422). По словам В. Д. Кузьмина- Караваева (стр. 447), Соловьев «спал не то на ящиках, не то на досках» и каждое утро ездил пить чай на Николаевский вокзал.

2) Собрание стихотворений, 138.

3) Оправдание Добра, П. С., соч., т. VII, 70.

16

 

 

красный реактив: в нем обнаруживается весь человек: кто скот, тот в вине станет совершенной скотиной, а кто человек, тот станет выше человека.

В применении к Соловьеву эта теория вполне оправдывалась. Пиры с ним были воистину Платоновыми пирами: он испытывал подъем духа, который передавался и другим: кто из его друзей не помнит этих вдохновенных бесед, этого моря чарующего и заразительного веселья! Но полезное для духа не всегда полезно для слабого, изнуренного хроническим недоеданием тела.

Бившая из него ключом духовная жизнь вообще не укладывалась в какие бы то ни было житейские рамки: в нем была непокорная стихия, которая бунтовала против всего обыденного и в том числе—против всякого раз навсегда заведенного порядка. Это—та самая черта его характера, которая нашла себе образное выражение в его чудном стихотворении «Сайма».

Озеро плещет волной беспокойной.

Словно как в море растущий прибой,

Рвется к чему-то стихия нестройная,

Спорить о чем-то с враждебной судьбой.

Знать, не по сердцу оковы граничные.

Только в безмерном отраден покой.

Снятся былые века первобытные,

Хочется снова царить над землей.

Бейся, волнуйся, невольница дикая!

Вечный позор добровольным рабам!

Сбудется сон твой, стихия великая,

Будет простор всем свободным волнам.

В свободной душе Соловьева это возмущение против добровольных оков связано с тоской по синеве безбрежной.

Волна в разлуке с морем

Не ведает покою.

Ключом ли бьет кипучим

Иль катится рекою, —

Все ропщет и вздыхает

В целях и на просторе,

Тоскуя по безбрежном,

Бездонном синем море.

17

 

 

Понятно, что этот бунт против всего обыденного, житейского не прошел Соловьеву безнаказанным. В его неприспособленности к жизни заключается, без сомнения, главная причина его преждевременного конца. «Новые творческие замыслы рождались в нем, и талант его рос и укреплялся, когда тело его отказывалось ему служить. Врачи, окружавшие его перед смертью, удивлялись не тому, что он умирает, а тому, что он мог жить и притом жить столь напряженной духовной и умственной жизнью при такой степени физического упадка» 1). «Общую иннервацию» нашел у Соловьева уже за одиннадцать лет до его кончины известный Боткин, который тогда же поставил условием здоровья женитьбу и спокойный образ жизни—то самое, что всего больше противоречило духовному складу философа. Пилюли, прописанные «за неисполнимостью совета», 2) в данном случае, разумеется, не могли не оказаться плохим лекарством. Какие пилюли могут спасти человека, у которого атрофирован самый жизненный инстинкт, присущее всем смертным стремление к самосохранению. Эта особенность Соловьева как нельзя более ярко, изображалась в самой его наружности: не будучи аскетом, он имел вид изможденный и представлял собой какие-то живые мощи. Густые локоны, спускавшиеся до плеч, делали его похожим на икону. Характерно, что его часто принимали за духовное лицо: его встречали возгласом: «как, вы здесь, батюшка!» Маленькие дети, хватая его за полы шубы, восклицали: «боженька, боженька!» 3). С этой наружностью аскета резко контрастировал его звучный, громкий голос: он поражал своей неизвестно откуда шедшей, мистической силой и глубиной.

III.

Работа мысли и воображение Соловьева никогда не останавливалась: она достигала высшего своего напряжение именно

___________________

1) Кн. С. Трубецкой. Основное начало учение В. Соловьева. Собр. Соч., т. I, 352.

2) Письма, т. II, 64.

8) Там же, 46.

18

 

 

в те часы, когда он, по-видимому, ничем не был занять. Он не имел обыкновение думать с пером в руке: он брался за перо только для того, чтобы записать произведение, уже раньше созревшее и окончательно сложившееся в его голове; самый, же процесс творчества происходил у него или на ходу, во время прогулки или приятельской беседы, или же, наконец, в часы бессонницы, не прекращаясь даже и во время сна: ему случалось просыпаться с готовым стихотворением. Поэтому для него, собственно говоря, не существовало отдыха, и всего менее он отдыхал во сне 1).

По собственному его признанию, которое мне приходилось от него слышать, сон был для него «как бы окном в другой мир»: во сне юн нередко беседовал с умершими, видел видения — иногда вещие, пророческие, иногда фантастические, странные. Об этих беседах с отшедшими говорит одно из характерных для него стихотворений.

Лишь только тень живых, мелькнувши, исчезает,

Тень мертвых уж близка,

И радость горькая им снова отвечает

И сладкая тоска.

Или еще лучше в том же роде.

Едва покинул я житейское волненье,

Отшедшие друзья уж собрались толпой,

И прошлых смутных лет далекие виденья

Яснее и ясней выходят предо мной.

Весь свет земного дня вдруг гаснет и бледнеет;

Печалью сладкою душа упоена.

Еще незримая, уже звучит, и веет

Дыханьем вечности грядущая весна.

Я знаю, это вы к земле свой взор склонили.

Вы подняли меня над тяжкой суетой

И память вечного свиданья оживили,

Едва не смытую житейскою волной.

________________

1) Строки эти написаны на основании моих собственных наблюдений; но совершенно так же описывают процесс творчества Соловьева два других друга — кн. С. Трубецкой, цит. статья, стр. 356, Г. А. Рачинский, Вопр. Филос., кн. 56, стр. 131.

19

 

 

Еще не вижу вас, но в час предназначенья,

Когда злой жизни дань всю до конца отдам,

Вы въявь откроете обитель примиренья,

И путь укажете к немеркнущим звездам.

Соловьев верил в реальность, действительность этого общении с умершими. Оно соответствовало его душевной потребности, которая связывалась для него с самой сущностью его религиозного жизнепонимания. Он верил в действительность воспринятых во сне откровений, и это — тем более, что предсказание его сновидений нередко сбывались.

Его посещали не одни «родные тени». Кроме этих дорогих ему видений, ему являлись и страшные, притом не только во сне, но и наяву. В. Л. Величко, как и многие другие, рассказывает, что «он видел дьявола и пререкался с ним» 1); некоторые друзья знали заклинанье, которое он творил в подобных случаях. В моем присутствии, однажды он несомненно что-то видел: среди оживленного разговора в ресторане за ужином он вдруг побледнел с выражением ужаса в остановившемся взгляде, и напряженно смотрел в одну точку. Мне стало жутко, на него глядя. Тут он не захотел рассказывать, что собственно он видел и, придя в себя, поспешил заговорить о чем-то постороннем. Но в других случаях он рассказывал.

У него бывали всякого рода галлюцинации — зрительные и слуховые; кроме страшных, были и комичные, и почти все были необычайно нелепы. Как-то раз, например, лежа на диване в темной комнате, он услыхал над самым ухом резкий металлический голос, отчеканивавший каждое слово: «я не могу тебя видеть, потому что ты так окружен!» В другой раз, рано утром, тотчас после его пробуждения, ему явился восточный человек в чалме. Он произнес необычайный вздор по поводу только что написанной Соловьевым статьи о Японии («ехал по дороге, про буддизм читал, вот тебе буддизм») и ткнул его в живот необычайно длинным зонтиком. Видение исчезло, а Соловьев ощу-

__________________

1) Цит. соч., 164.

20

 

 

тил сильную боль в печени, которая потом продолжалась три дня.

Такие болевые ощущение и другие болезненные явление у него бывали почти всегда после видений. По этому поводу я как-то сказал ему: «твои видения—просто-напросто галлюцинации твоих болезней». Он тотчас согласился со мной. Но это согласие нельзя истолковывать в том смысле, чтобы Соловьев отрицал реальность своих видений. В его устах слова эти значили, что болезнь делает наше воображение восприимчивым к таким воздействиям духовного мира, к которым люди здоровые остаются совершенно нечувствительными. Поэтому он в подобных случаях не отрицал необходимости лечения. Он признавал в галлюцинациях явление субъективного ипритом больного воображения. Но это не мешало ему верить в объективную причину галлюцинаций, которая в нас воображается, воплощается через посредство субъективного воображение во внешней действительности. Словом, в своих галлюцинациях он признавал явление медиумические. И в самом деле, как бы мы ни истолковывали спиритические явления, какого бы взгляда мы ни держались на их причину, нельзя не признать, что самые явление переживались Соловьевым очень часто. Он во всяком случае, был очень сильный медиум, хотя медиум невольный, пассивный.

В юные годы он очень увлекался спиритизмом и был вводим в обман разного рода мнимыми откровениями. Это послужило поводом к скорому разочарованию. В зрелых годах, когда миросозерцание его вполне сложилось, Соловьев относился к спиритическим сеансам безусловно отрицательно, как к занятию не только праздному, но и греховному. Уже в 1875 году он пишет из Лондона кн. Д. Н. Деретелеву. — «На меня английский спиритизм произвел точно такое же впечатление, как на тебя французский: шарлатаны с одной стороны, слепые верующие—с другой; и маленькое зерно действительной магии, распознать которое в такой среде нет почти никакой возможности. Был я на сеансе у знаменитого Вильямса и нашел, что это фокусник более наглый, нежели' искусный. Тьму египетскую он произвел, но других чудес не показал. Когда летавший во мраке колокольчик сел на

21

 

 

мою голову, я схватил вместе с ним мускулистую руку, владелец которой духом себя не объявил. После этого остальные подробности мало интересны» 1). Впоследствии Соловьев высказывал о спиритизме суждение еще более отрицательные; но, как бы то ни было, это увлечение его молодости не прошло ему даром: оно расстроило его нервную систему и, без сомнения, усилило его предрасположение к галлюцинациям.

Отношение Соловьева к посещавшим его видениям в высшей степени характерно для его духовного склада и миросозерцания. Духовный мир был для него не отвлеченным умопредставлением, а живой действительностью и предметом опыта. Он не признавал ничего неодухотворенного: мир телесный в его глазах представлял собой не самостоятельное, самодовлеющее целое, а сферу проявление и воплощение невидимых духовных сил. Тут мы соприкасаемся с наиболее чуждой, непонятной современникам чертой умственного облика Соловьева: он мог бы подписаться под изречением древнего Фалеса — πάντα πλήρη θεῶν. Он видел деятельность незримых сил духовных в самых разнообразных явлениях природы—в движении волн морских, в молнии и громе. Они наполняли для него таинственной жизнью леса и горы. Мир сказочный с его водяными, русалками и лешими был ему не только понятен, но и сроден: внешняя природа была для него или иносказанием или прозрачной оболочкой — средой, в которой господствуют деятели зрячие, сознательные: развитие природы для него — безпрерывно совершающееся, а потому—несовершенное и незаконченное откровение иной, сверхприродной действительности. В таком понимании природы заключается один из наиболее могучих источников поэтического вдохновенья Соловьева. Здесь — корень того необычайного подъема душевного, который вызывается в нем созерцанием ее красоты: когда он видит горы и море, у него вырастают крылья 2), а осенний вид вызывает в нем молитвенное настроение.

__________________

1) Письма, т. II, 228.

2) См. приведенное уже выше стихотворение — «В Альпах».

22

 

 

Замерла бесконечная даль,

И роскошной блестящей и шумной весны

Примиренному сердцу не жаль.

И как будто земля, отходя на покой,

Погрузилась в молитву без слов.

И спускается с неба невидимый рой

Бледнокрылых, безмолвных духов.

В этих поэтических видениях у Соловьева облекается в плоть и кровь его философское понимание природы. В поэтической интуиции он чувствует мировую душу, вступает в общение с «владычицей земли».

Я озарен осеннею улыбкой:

Она милей, чем яркий смех небес.

Из-за толпы бесформенной и зыбкой

Мелькает луч, и вдруг опять исчез.

Плачь, осень, плачь, — твои отрадны слезы!

Дрожащий лес, рыданья к небу шли!

Реви, о буря, все свои угрозы,

Чтоб истощить их на груди земли.

Владычица земли, небес и моря,

Ты мне слышна сквозь этот мрачный стон,

И вот твой взор, с враждебной мглою споря,

Вдруг озарил прозревший небосклон.

В другой раз, обращаясь к «земле-владычице», поэт прямо говорит:

Родного сердца пламень ощутил я,

Услышал трепет жизни мировой.

В этом проникновеньи в тайну мировой жизни он находит исцеление земным страданиям: он верит в животворящую силу красоты.

И призраки ушли, и вера неизменна!

А вот и солнце вдруг взглянуло из-за туч.

Владычица-земля! Твоя краса нетленна,

И светлый богатырь бессмертен и могуч.

Природа жива! В этом — залог нашей надежды на окончательное торжество жизни над смертью. Рано или поздно восторжествуют те зрячие силы, коих несовершенное явление мы

23

 

 

уже теперь наблюдаем во внешнем мире. Тогда, земля вернет умерших к жизни. На эти мысли наводит вид урожая в Нильской дельте.

Золотые, изумрудные

Черноземные доля!

Не скупа ты, многотрудная

Молчаливая земля!

Это лоно плодотворное

Сколько дремлющих веков

Принимало, всепокорное,

Семена и мертвецов.

Но не все тобою взятое

Вверх несла ты каждый год, —

Смертью древнею заклятое

Для себя весны все ждет.

Не Изида трехвенечная

Ту весну им приведет,

А нетронутая, вечная

Дева Радужных Ворот.

Одно и то же понимание природы рождало эти чудные поэтические образы и вместе с тем было источником целого ряда невероятных чудачеств, поражавших в Соловьеве. Этот человек, веривший в существование добрых и злых духовных сил, населяющих природу, молившийся владычице-земле ц обращавшийся со стихотворными увещаниями к «морским чертям», в наш скептический век являл собою как бы олицетворенный парадокс. Философ-мистик, для которого мир духов — не только предмет веры и постижения, а доступное наблюдению явление, в наше время неизбежно должен казаться чудным и странным. Не удивительно, что все философские Соловьева представлялась большинству его современников сплошным чудачеством; и это — тем более, что он, с его редким чутьем к пошлости всего ходячего, общепринятого, обладал в необычайной степени духом противоречия.

Эта черта, присущая многим сильным умам, особенно понятна в Соловьеве. Та доступная внешним чувствам действительность, которая для обыкновенного человека носит на себе печать подлинного и истинного, в глазах Соловьева

24

 

 

представлялась не более, как опрокинутым отражением мира невидимого, истинно сущего. Не удивительно, что подобное миросозерцание опрокидывало все общепринятые оценки существующего.

IV.

Противоречие с общепринятым, «нормальным» для философского облика Соловьева не есть что-либо внешнее, случайное; оно коренится в самом его существе.

Искание безусловного и безотносительного, наполнявшее душу философа, беспредельно расширяло его ум и не давало ему возможности окончательно удовлетвориться чем-либо условным, относительным. Тот широкий универсализм, который мы находим у высших представителей философского и поэтического гения, был ему присущ в высшей мере; именно благодаря этому свойству он был беспощадным изобличителем всякой односторонности и тонким критиком: в каждом человеческом воззрении он тотчас разглядывал печать условного и относительного.

Наиболее распространенные, ходячие людские мнение редко представляют собою беспримесную истину или беспримерную ложь: большею частью они заключают в себе пеструю смесь того и другого; они принимают сторону истины за всю истину. В каждом данном воззрении Соловьев легко угадывал его односторонность; и это тотчас заставляло его противоречить, т.-е. выдвигать ту сторону истины, которая заключается в воззрении противоположном.

Как часто приходилось наблюдать эту черту в его спорах, в особенности философских и политических! В начале его литературной деятельности в области публицистики господствовало западничество, в области философии — материализм и позитивизм. Соловьев, всегда плывший против течения, вступил на литературное поприще славянофилом; в философии он начал с блестящей полемики против материализма и позитивизма. В то время, в семидесятых годах, этим самым создавалось для него совершенно одинокое положение среди русских фило

25

 

 

софов. Напротив, позднее, в восьмидесятых годах, когда началось наше с ним знакомство, мне приходилось встречать его преимущественно среди московского кружка молодых философов-идеалистов. Тут он чаще всего резко восставал против одностороннего идеализма и спиритуализма, подчеркивая относительную истину материализма и позитивизма. В реферате, читанном в Петербурге в 1898 году на собрании Философского Общества, сам он так говорит о своем отношении к Огюсту Конту: «Более двадцати лет тому назад мне пришлось на этом самом месте начать свое публичное поприще резким нападением на позитивную философию. Мне нет причины в этом раскаиваться. Во-первых, в то время на позитивизм у нас была мода, и, как водится, эта умственная мода становилась идолопоклонством, слепым и нетерпимым ко всем «несогласно мыслящим». Противодействие тут было не только извинительно и уместно, но и обязательно для начинающего философа, как первый экзамен в серьезности философского призвания. А во-вторых, это идолопоклонство, несправедливое к иноверцам, обижало и самого своего идола: за целого Конта выдавалась только первая половина его учения, а другая — и, по мнению учителя, наиболее значительная, окончательная — замалчивалась. Но если мне не приходится раскаиваться в факте своего нападение и если на мне нет вины перед позитивизмом тогдашнего русского общества, то долг перед Контом все-таки остается — долг указать зерно истины в его действительном, целом учении» 1).

В те дни, когда эти слова были сказаны, отрицательное отношение к позитивизму уже, в свою очередь, стало входить в моду; частые его опровержение начинали надоедать повторением одних и тех же доводов, ставших почти обязательными. Та же история повторилась и с отношением философа к славянофильству. Пока оно было в загоне, Соловьев был славянофилом; как только оно вошло в силу, выродилось в национализм и превратилось в идолопоклонство, он вышел из славянофильского лагеря и стал выдвигал ту сторону истины, которая заключалась в западничестве.

_________________

1) Идее человечества у Августа Конта, т. VIII, 225.

26

 

 

Ничто так не раздражало. покойного философа, как идолопоклонство. Когда ему приходилось иметь дело с узким догматизмом, возводившим что-либо условное и относительное в безусловное, дух противоречие сказывался в нем с особой страстностью. В особенности жестоко доставалось от него наиболее вредным из всех идолов — идолам политическим. Таких идолов он находил в самых противоположных воззрениях — в славянофильстве и в западническом либерализме, в учении Каткова и в социализме. Обыкновенно он обрушивался всеми силами против того идола, которому наиболее поклонялись в среде, где он в данное время жил. Поэтому перемена местопребывания не оставалась без влияния на его полемику. Его полемические статьи против славянофилов, Каткова и иных эпигонов славянофильства относятся большею частью к тому времени, когда он проживал преимущественно в Москве, часто сталкивался с деятелями Страстного бульвара и вообще с националистами. Напротив, его известная статья «Византизм и Россия», близкая к славянофильству по своей положительной оценке неограниченного самодержавия, была написана в то время, когда он вращался преимущественно в либеральных западнических кругах в Петербурге. Статья эта была напечатана в «Вестнике Европы», который в данном случае сыграл роль унтер-офицерской вдовы из «Ревизора». Соловьев заслужил горячие похвалы от «Московских Ведомостей», незадолго перед тем его распинавших.

Тот самый универсализм, который заставлял Соловьева восставать против идолов, т.-е. против относительного, возведенного в безусловное, обусловливал его чрезвычайно высокую оценку относительного, взятого в его подлинном, подчиненном значении. Редкая широта кругозора философа давала ему возможность угадывать не (только ограниченность и ложь каждого данного воззрения, но и то зерно истины, которое оно в себе заключает. Не удивительно, что мы находим у него положительные-оценки самых противоположных и несходных миросозерцаний. Он — верующий христианин, но это не мешает ему находить элементы положительного откровение не только в Исламе, но и во всевозможных языческих религиях востока и запада. Философ-мистик, он тем не менее высоко ценить

27

 

 

ту относительную истину, которая заключается в учениях рационалистических и эмпирических. Политик и публицист, он не может быть назван ни социалистом, ни индивидуалистом, ни консерватором, ни либералом, потому что он видит правду в каждом из этих противоположных направлений и пытается объединить их в органическом синтезе.

Характеризуя поэзию гр. А. К. Толстого, Соловьев, между прочим, отмечает в покойном поэте черту, глубоко ему сродную: он боролся оружием свободного слова за права красоты, которая есть ощутительная форма истины, и за жизненные права человеческой личности. «Но именно потому, что путь, указанный поэту, был правдивый, и борьба на этом пути была борьбой за высшую правду, за интересы безусловного и вечного достоинства, она возвышала поэта не только над житейскими и корыстными битвами, но и над той партийной борьбой, которая может быть бескорыстной, но не может быть правдивой, ибо она заставляет видеть все в белом цвете на своей стороне и все в черном на стороне враждебной; а такого равномерного распределение цветов на самом деле не бывает и не будет — по крайней мере до Страшного Суда»1).

Так же, как и для Толстого, для Соловьева характерна, эта неспособность «отдаться всецело одному из враждующих станов». Разбирая великий спор христианских церквей, он прямо говорит о «невозможности пристать ни к одной из спорящих сторон» 2). Такое же положение Соловьев занимал во всех великих спорах его времени, религиозных, философских, политических. С одной стороны, как справедливо замечает Э.Л. Радлов 3) о нем, «самые разнообразные направление и общественные течение с некоторым правом могли сказать: он наш»; но, с другой стороны, именно поэтому всем односторонним направлениям он был одинаково чуждым. Всем близкий, он был, есть и остается до сих пор непонятым почти всеми. — Одиночество этого мыслителя, столь отзывчивого ко всему человеческому, — одна из тех парадоксаль-

_________________

1) Поэзия гр. А. К. Толстого, т. VI, 481.

2) Великий спор и христианская политика, 71.

8) В предисловии к IX т. соч. Соловьева, стр. XVIII.

28

 

 

ных черт, которых так много в его судьбе. А между тем, оно—вполне понятно и естественно: оно объясняется не только глубиной, но и беспредельной широтой его воззрений. Среднему человеку труднее всего понять то, что не укладывается в прокрустово ложе какого-нибудь партийного течения, то, что не может быть охарактеризовано каким-нибудь шаблонным ярлыком. Политик, который не отождествляет себя с какой- либо определенной партией, а пытается стоять над партиями, сочетая в своем уме истину каждой, со всех сторон вызывает к себе враждебное и несправедливое отношение: одни заподозривают в нем реакционера, другие, наоборот, крамольника: диалектический переход от одной точки зрение к другой понимается, как выражение непостоянства, изменчивости в убеждениях, а попытка объединения, синтеза противоположностей принимается за внутреннее противоречие. Соловьеву в течение всей своей жизни приходилось страдать от такого партийного к себе отношения—и не в одной политике. Современники в огромном большинстве судили о нем весьма поверхностно: одни приклеивали к нему ярлык «славянофила»; в славянофильском лагере, наоборот, его в то же самое время травили, как «западника», «католика.» и даже «изменника». При этом нельзя сказать, чтобы никто его не ценил: многие восхищались им как публицистом, другие пленялись его стихами, третьих привлекала какая-либо сторона его религиозных и философских воззрений; но почти никто не охватывал его миропонимание в его целом: то, что составляло сущность его воззрений, было доступно лишь весьма немногим 1). Характерны его стихи.

__________________

1) Ср. кн. С. Трубецкой. Основное начало Учение Соловьева: с различных сторон ему; хотели навязать принципы, которым он никогда не служил. Люди различных партий считали его своим, потому что он признавал их (Относительную правду, и они же яростно нападали на него и обвиняли в отступничестве, когда убеждались, что он не считал их правду безусловной. Кто только не звал его ренегатом! Еще недавно в одной из речей, произнесенных в его память, было сказано, что, как публицист, он плыл без компаса. И, как это бывает всегда, его называли беспринципным, потому что он неизменно служил одному высшему принципу (Собрание соч., т. I, 364).

29

 

 

В стране морозных вьюг, среди седых туманов,

Явилась ты на свет.

И, бедное дитя, меж двух враждебных станов

Тебе приюта нет.

По-видимому, здесь он разумел свое религиозное и философское учение.

V.

Те же черты характера, выразились и в жизни Соловьева. Как в своем учении он не мог успокоиться на каком-либо одностороннем начале, так и в жизни он не мог окончательно плениться чем-либо, носившим печать преходящего, временного. В его уме и в его сердце было слишком много струн, чтобы какая-либо односторонняя привязанность или одностороннее чувство могли завладеть им окончательно. Он был горячим и верным другом. Ради друзей он был всегда готов на жертвы; если бы это было нужно, он не задумался бы положить за них душу; но было бы совершенно невозможно представить себе его супругом и отцом.

Чувство любви к женщине было хорошо и близко ему знакомо. Оно играло огромную роль в его душевном настроении и творчестве. В течении своей жизни он был влюблен много раз, горячо и страстно. Однако, это чувство не могло его приковать: ибо и здесь элемент универсальный преобладал над личным, индивидуальным. Черта эта заслуживает с нашей стороны особого внимание в виду ее огромного значение для миросозерцание покойного философа.

В одном из лучших стихотворений Соловьева — «Три свидания» есть полное невыразимой прелести описание его первой детской любви.

Мне девять лет. Она... ей девять тоже.

«Был майский день в Москве», как молвил Фет.

Признался я. Молчание. О Боже!

Соперник есть. А, он мне даст ответ.

30

 

 

Дуэль, дуэль! Обедня в Вознесенье!

Душа кипит в штоке страстных мук.

Житейское... отложим... попеченье

Тянулся, замирал и замер звук.

Алтарь открыт... Но где ж священник, дьякон?

И где толпа молящихся людей?

Страстей поток, — бесследно вдруг иссяк он.

Лазурь кругом, лазурь в душе моей.

Пронизана лазурью золотистой,

В руке держа цветок нездешних стран,

Стояла ты с улыбкою лучистой,

Кивнула мне и скрылася в туман.

И детская любовь мне чуждой стала,

Душа моя к житейскому слепа...

А немка-бонна грустно повторяла:

«Володенька — ах! слишком он глупа!»

По объяснению Соловьева, она первой из приведенных строф была маленькой барышней и не имела ничего общего с той ты, которая явилась «с цветком нездешних стран» в руке.

Кто знает философию Соловьева, тот поймет, что это «ты», явившееся философу над земной ею любовью—есть его небесная любовь—та вечная божественная идея, которую он видел над возлюбленной, более того —над всем сотворенным. В любовном экстазе для него разверзается небо, и он погружается в созерцание Мудрости Божественной («София»), того вечного первообраза или идеи, которая положена Богом в основу всего сотворенного. Это виденье характерно не для детского только возраста философа, но и для его любви вообще. И в зрелых годах «страстей поток» в нем умолкал перед голосом, высшего призвания; от явление земной красоты он всегда возносился к темно-синей лазури. Во многих случаях этого бывает достаточно, чтобы заставит забыть о «маленькой барышне». В другом стихотворении мы читаем:

О, как в тебе лазури чистой много

И черных, черных туч!

Как ясно над тобой сияет отблеск Бога,

Как злой огонь в тебе томителен и жгуч.

Приковать к себе чувство Соловьева была бы в состоянии только женщина, которая могла бы удержать в себе лазурь

31

 

 

и светить ему небесным светом. Таких, как известно, не много. Из тех, которых он встречал, большинство поглощались «житейскими попечениями», а потому не могли укорениться в душе философа. В любви он сознавал себя «скитальцем».

Ужели обман — эта ласка нежданная!?

Ужели скитальцу изменишь и ты!?

Но сердце твердит: это пристань желанная

У ног безмятежной святой красоты.

По самому существу своего духовного склада, Соловьев не мог надолго успокоиться в какой-либо «пристани». И это обусловливается не слабостью его чувства, а как раз наоборот, — его бездонной глубиной и силой и теми повышенными, сверхчеловеческими требованиями, которые сочетаются у него с любовью. В стихах и в прозе он твердит, что в любви раскрывается высший смысл жизни, что любовь для него — «все», что без нее «мир потеряет все краски». В ней одной правда; и вне ее — все только тень. Но с другой стороны, в самой любви у него таится недоверие к ее предмету, стремление возвыситься над ним.

Милый друг, не верю я нисколько

Ни словам твоим, ни чувствам, ни глазам.

И себе не верю,— верю только

В высоте сияющим звездам!

Соловьев всегда испытывал то раздвоение любовного чувства, о котором он говорит в приведенном уже стихотворении «Три встречи». Как бы ни было горячно и страстно в нем влечение к женщине, оно бледнело и потухало, когда философа посещало таинственное видение «с цветком нездешних стран» в руке. Не удивительно, что он видел в любви неосуществленную на земле задачу. Самая высота и безбрежность этого чувства, как он его переживал, не дозволяла ему вместить его в какие-либо определенные житейские рамки.

Соловьев вообще не мог ввести свою жизнь в какое- либо определенное житейское русло. Он был совершенно неспособен занимать какую-либо постоянную должность. Самая преподавательская его деятельность была лишь кратким, даже,

32

 

 

пожалуй, случайным эпизодом. Предложение занять ту или другую кафедру были неоднократно им отклоняемы. Он, переживавший непрестанную тревогу творчества, не мог подчинить свою умственную деятельность какому-либо независящему от него плану академического преподавания. Его подвижный, разносторонний ум нуждался в свободе передвижения; поэтому обязательство—в течение определенного срока сообщить слушателям те или другие определенные сведения—было ему совсем не по нутру. Своим духовным обликом он напоминал тот, созданный бродячей Русью, тип странника, который ищет вышнего Иерусалима, а потому проводит жизнь в хождении по всему необъятному простору земли, чтит и посещает все святыни, но не останавливается надолго ни в какой здешней обители 1). В такой жизни материальные заботы не занимают много места: у странников они олицетворяются всего только небольшой котомкой за плечами.

Сам Соловьев сознавал себя таким. В «Трех встречах», вспоминая свое искание откровений в пустыне египетской, он сравнивает себя с дядей Власом Некрасова. В шуточный тон тут облекается весьма серьезный смысл. Все стихотворение, по признанию Соловьева (в подстрочном к нему примечании), воспроизводит в шутливых стихах самое значительное из того, что до той поры случилось с ним в жизни.

С тем же образом странника связывается и другая его стихотворная характеристика его жизненного пути.—

В тумане утреннем неверными шагами

Я шел к таинственным и чудным берегам.

Боролася заря е последними звездами,

Еще летали сны—и схваченная снами

Душа молилася неведомым богам.

В холодный белый день дорогой одинокой,

Как прежде, я иду в неведомой стране.

Рассеялся туман, и ясно видит око,

Как труден горный путь, и как еще далеко,

Далеко все, что грезилося мне.

____________________

1) В русской литературе это—не единственный тип в этом роде. Гоголь, как известно, был писателем-странником в религиозном значении этого слова. Странником был и первый русский философ — Г. С. Сковорода.

33

 

 

И до полуночи неробкими шагами

Все буду я итти к желанным берегам,

Туда, где на горе, под новыми звездами,

Весь пламенеющий победными огнями,

Меня дождется мой заветный храм.

Духовный облик, выразившийся здесь, наложил свою печать на все миросозерцание Соловьева, на все его хождение по святыням предшествовавшей мысли. В истории философии трудно найти более широкий, многообъемлющий синтез того великого и цепного, что произвела человеческая мысль. Ценностей, унаследованных от прошлого, он не отвергал: все они вмещались в его душе и в его философии; но он не находил в них окончательного удовлетворения. Он видел в них частные проявление единой и всецелой истины, разнообразные преломление того света, который всем светит, но в полноте своей доселе не раскрывался ни в каком человеческом учении. Тот заветный храм, которого он искал, — для него характеризовался словами Евангелия: «в доме Отца моего обителей много».

Здесь мы подошли к той обители, которая составляла цель умственных странствований Соловьева. Но прежде, чем в нее проникнуть, необходимо бросит взгляд на те исторические условия, которые определили его жизненную задачу.

34


Страница сгенерирована за 0.27 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.