Поиск авторов по алфавиту

Автор:Соловьев Владимир Сергеевич

Соловьев В.С. Сергей Михайлович Соловьев (1896)

Сергей Михайлович Соловьев.

1896.

Несколько данных для его характеристики.

Со времени смерти моего отца появилось о нем несколько превосходных статей, написанных лицами, хорошо его знавшими, как, например, проф. В. И. Герье, К. Н. Бестужев-Рюмин, В. О. Ключевский. Но эти авторы не имели в руках тех ценных данных, которые заключаются в оставшихся после отца неоконченных записках. П. В. Безобразов, в составленном им «биографическом очерке» (изд. Павленкова), который вполне удовлетворяет своему назначению, мог линь отчасти воспользоваться этим материалом. Что касается до напечатанных в «Русском Вестнике» (1896 г., февраль-май) извлечений из записок, то они, к сожалению, подобраны столь односторонне, что производят на знакомого с полным текстом такое впечатление — разумеется, помимо прямого намерения издателя — как будто имелось в виду огласить, главным образом, то, что неприятно для посторонних лиц, пропуская все наиболее характерное для самого автора записок; а читатели, не знавшие .его лично и незнакомые с его подлинными записками, получают о нем совершенно неверное представление. Необходимое, ради этого обстоятельства, хотя и несвоевременное в других отношениях, издание записок в полном виде будет сделано мною и моим младшим братом; но так как это может во всяком случае потребовать некоторого времени, то я решился теперь же воспользоваться ими (в полном виде), как материалом преимущественно для характеристики духовной индивидуальности их автора. Быть может, кто-нибудь найдет, что не подобает сыну говорить

354

 

 

в печати о своем отце. Но, во-первых, в настоящем случае я не столько буду говорить об отце, сколько указывать и резюмировать то, что он сам говорил о самом себе и о своей жизни в откровенной беседе с своими детьми; а во-вторых, всякий согласится, что каково бы ни было общее правило, могут быть особые обстоятельства, в силу которых публичное восстановление нравственного образа отца не только дозволяется сыну приличием, но и требуется от него нравственным долгом.

I.

У большинства таких людей, как автор «Записок», главные интересы их жизни определяются еще в раннем возрасте, в форме прирожденных стремлений. У него же эти интересы были: религиозный, научный, патриотический. Ни один из них не преобладал исключительно, да они и не боролись за преобладание в его душе, будучи внутренне между собою связаны, — и потому поддерживая, а не отрицая друг друга. Занятия русскою историею и вызывались и питались любовью к родине, но самостоятельный научный интерес в этих занятиях предохранял историка от патриотической «ревности не по разуму», от увлечений узкого и слепого национализма. По его мнению, непременным условием научности должно быть сравнительное изучение однородных явлений; поэтому он очень скептически относился к тем специалистам по русской истории, которые, читая свободно только по-русски, не знают ничего, кроме своего прямого предмета. Сам он, владея (для чтения) восемью иностранными языками, основательно и всесторонне изучал всемирную историю, а в виде отдыха любил читать сочинения по географии, этнографии, языковедению и общим вопросам естествознания.

Широта научного взгляда, просвещая и очеловечивая патриотические чувства, оказывает такое же благотворное влияние и на чувства религиозные. Глубокая сердечная вера у автора «Записок» была совершенно свободна от той напряженности, которую поверхностный взгляд принимает за силу. Непоколебимо уверенный в положительных истинах христианства, неизменно и открыто привязанный к существующим формам церковного благочестия, он никогда не подчеркивал своей религиозности, не ставил ее ребром и никого не

355

 

 

хотел стеснять ею. Он не навязывал своих религиозных воззрений не только своим друзьям, но даже родным детям. С этой стороны мне самому пришлось оценить его вполне. Будучи с детства занят религиозными предметами, я в возрасте от 14 до 18 лет прошел через различные фазы теоретического и практического отрицания. Отец это знал, так как я перестал ходить с ним в церковь. Но он ни одним словом не оказал на меня прямого воздействия, ограничиваясь лишь изредка легкими насмешками над различными излаян и над моими тогдашними божками в роде Ренана. Заставши меня однажды над запрещенною книгою этого писателя, он сказал только: «Если уже хочешь читать в этом направлении, то взял бы что-нибудь получше, например — Жозефа Сальвадора; этот еврей куда сильнее твоего краснобая с фальшивыми цитатами». И однако тут вовсе не было равнодушия: вскоре после этого один случайный разговор, взволновавший отца до слез, показал мне, до какой степени огорчало его мое скороспелое неверие, хотя, конечно, он догадывался, что это только болезнь роста. Но своим отношением ко мне в этом случае он дал мне почувствовать религию как нравственную силу, и это, конечно, было действительнее всяких обличений и наставлений.

II.

Главные духовные интересы у автора «Записок», определившие общее направление его жизни и деятельности, проявились, как я сказал, с раннего возраста. Их укреплению способствовали благоприятные условия его воспитания в детстве, особенно влияние превосходной няни Марьюшки. Вот как он сам рассказывает в своих «Записках» о первоначальной поре своей жизни, — этим рассказом и начинаются «Записки для детей моих, а если можно, и для других», с эпиграфом: «В трудах от юности моея».

«5 мая 1820 года, в одиннадцать часов пополудни, накануне Вознесения, у священника московского коммерческого училища родился сын Сергей — слабый, хворый недоносок, который целую неделю не открывал глаз и не кричал. Помню я тесную, плохо меблированную квартиру отца моего, в нижнем этаже, выходившую на большой двор училища, где в послеобеденное время и вечером гуляли воспитанники. Самыми близкими и любимыми суще-

356

 

 

ствами для меня в раннем детстве были — старая бабушка, п нянька. Последняя, думаю, имела не малое влияние на образование моего характера. Эта женщина (т. е. старая девушка), сколько я помню сам и как мне рассказывали другие, обладала прекрасным, чистым характером: она была сильно набожна, но эта набожность не придавала ее характеру ничего сурового; она сохраняла постоянно общительность, веселость, желание занять, повеселить других, больших и малых. Несколько раз, не менее трех, путешествовала она в Соловецкий монастырь и столько же раз в Киев, и рассказы об этих путешествиях составляли для меня высочайшее наслаждение; если я и родился со склонностью к занятиям историческим и географическим, то постоянные рассказы старой няни о своих хождениях, о любопытных дальних местах, о любопытных приключениях, не могли не развить врожденной в ребенке склонности. Как теперь я помню эти вечера в нашей тесной детской: около большого стола садился я на своем детском стулике, две сестры, которые обе были старше меня — одна тремя, а другая шестью годами, — старая бабушка с чулком в руках и нянька- рассказчица, также с чулком и в удивительных очках, которые держались на носу только. Небольшая, худощавая старушка, с очень приятным, выразительным лицом (а тогда для меня просто прелестным), с добродушно-насмешливою улыбкою, без умолку рассказывала о странствованиях своих вдоль по Великой и Малой России. Я упомянул о веселом характере старушки, о ее добродушно-насмешливой улыбке: и в рассказах своих она также любила шутливый тон, была мастерица рассказывать забавные приключения, и даже в приключениях вовсе незабавных умела подмечать забавную сторону. Так, например, я очень хорошо помню рассказ ее о буре, которую вытерпело судно с богомольцами в устьях Северной Двины, — приключение нисколько не забавное, и, несмотря на то, рассказ этот обыкновенно повторялся, когда молодой компании хотелось посмеяться, потому что рассказчица необыкновенно живо и комично представляла отчаяние одного портного, который метался из одного угла судна в другой, крича: «О, андел-хранитель!»

«А между тем судьба моей рассказчицы вовсе не была весела. Родилась она в Тульской губернии, в помещичьей деревне. Однажды, когда отец и мать ее были в поле, и она, маленькая девочка, оставалась одна в избе, приходит приказчик и с ним какие-то незна-

357

 

 

комые люди: то были купцы, которым была запродана девочка; несчастную взяли и повезли из деревни, не давши проститься ни с отцом, ни с матерью. Потом ее перепродали в Астраханскую губернию, в Черный-Яр, к купцу. Рассказы об этой дальней стороне, которой природа так резко отлична от нашей, о Волге, о рыбной ловле, больших фруктовых садах, о калмыках и киргизах, о похищении последними русских людей, об их страданиях в неволе и бегстве — такие сильно меня занимали. Занимали и рассказы о собственной судьбе рассказчицы, о сильных гонениях, которые она претерпевала от хозяйского сына; я не мог понимать причины гонений, потому что на вопросы получал один ответ: — да так! И сын черноярского купца представлялся мне сказочным злодеем, который делает зло для зла. Я уже после угадал причину гонений, когда угадал, за что жена Пентефрия так сильно рассердилась на Иосифа.

«Но старый купец с женою иначе смотрели на свою рабу и по прошествии известного срока отпустили ее на волю за усердную службу. Ей захотелось возвратиться на родину, но как это сделать? — у нее была отпускная, но не было денег, и вот она пошла в кабалу к купцам, отправившимся с товарами в Москву, т. ф. те обязались доставить ее на родину с тем, чтоб она после заслужила у них деньги, сколько стоил провоз. Трогателен был рассказ о свидании ее с матерью, с которою она должна была скоро опять разлучиться и переселиться в Москву, где стала наниматься в услужение.

«Я упомянул об умственном влиянии рассказов моей няньки, но я не могу не признать и религиозно-нравственного влияния; бывало, начнет она рассказывать о каком-нибудь страшном приключении с нею на дороге, о буре на море, о встрече с подозрительными людьми, я в сильном волнении спрашиваю ее: «И ты это не испугалась, Марьюшка?» — и получаю постоянно в ответ: — «А Бог- то, батюшка?» Если я и рорлся с религиозным чувством, если в трудных обстоятельствах моей жизни меня поддерживает постоянно надежда на Высшую Силу, то думаю, что не имею права отвергать и влияния нянькиных слов: — «А Бог-то!»

«Отходивши меня, Марья-нянька (так ее называли в доме) жила несколько времени в Москве уже не в услужении, а собственным хозяйством, и вдруг собралась в дальний путь, в старый

358

 

 

Иерусалим. Из Одессы мы получили от нее письмо, в котором она уведомляла, что садится на корабль. После возвратившиеся богомолки сказывали, что видели ее на Афонской горе — и то была последняя весть.

«Я распространился о старой няньке своей, потому что влияние ее на образование моего характера считаю довольно сильным, и потому еще, что после я не встречал подобной няньки, не мог я найти для своих детей няньки, хотя сколько-нибудь похожей на мою Марьюшку. Теперь перейду к другим влияниям, которые начали действовать, когда уже я стал вырастать. Важное влияние на образованье моего характера оказала тихая, скромная жизнь в доме отцовском, отсутствие всяких детских развлечений; сестры мои, как я уже сказал, были гораздо старше меня, их скоро отдали в пансион, и я по целым дням оставался совершенно один; вот почему, когда я выучился читать, то с жадностью бросился на книги, которые и составляли мое главное развлечение и наслаждение. Восьми лет записали меня в духовное училище с правом оставаться дома и являться только на экзамены; сам отец учил меня дома Закону Божию, латинскому и греческому языкам; для других же предметов я посещал классы коммерческого училища. В последнем учили плохо, но зато я получил больше средств получать книги и предаваться моей страсти к чтению»...

III.

Говоря о своем первоначальном чтении, автор «Записок» совсем не упоминает о детских книгах, — специальная литература для детей в то время у нас ера зарождалась и, по-видимому, вовсе не проникала в ту среду, где воспитывался отец. Это отсутствие преднамеренно-приспособленного чтения и искусственных педагогических воздействий, при даровитой натуре, вызывало, конечно, раннее умственное развитие. Бросившись на книги, будущий историк читал сначала без разбора все, что попадалось под руки — большею частью романы оригинальные и переводные. Это чтение, по его словам, было вредно, так как распаляло воображение ребенка. Такой вред, однако, не мог быть значительным.

«Очень скоро, — продолжает он, — врожденная склонность взяла верх: между книгами отцовскими я нашел всеобщую исто-

359

 

 

рию Бассалаева, п эта книга стала моею любимицею: я с нею не расставался, прочел ее от доски до доски бесконечное число раз, особенно прельстила меня римская история. Велико было мое наслаждение, когда после краткой истории Бассалаева я достал довольно подробную историю аббата Милота, несколько раз перечел и эту, и теперь еще помню из нее целые выражения. Единовременно, кажется, с Милотом попала мне в руки и история Карамзина: до тринадцати лет, т. е. до поступления моего в гимназию, я прочел ее не менее двенадцати раз, разумеется, без примечаний, но некоторые тома любил я читать особенно; самые любимые тома были — шестой: княжение Иоанна Ш, и осьмой — первая половина царствования Грозного; здесь действовал во мне отроческий патриотизм: любил я особенно времена счастливые, славные для Росой; взявши, бывало, девятый том, я нехотя читаю первые главы и стремлюсь к любимой странице, где на поле стоит: «Славная осада Пскова». Живо помню, как я ненавидел Батория, по целым дням мечтал я: — а что, если б вдруг сам царь Иван принял начальство над войском и разбил бы Батория, взял бы опять и Полоцк, и Ливонию? Представлялось живо, с каким торжеством Иван въезжает в Москву, везя пленного Батория. Мечталось мне и то: — а что если по какому-нибудь счастливому случаю отыщут продолжение истории Карамзина! Двенадцатый том мне не очень нравился, именно потому, что в нем описываются одни бедствия России, и, как нарочно, автор остановился там, где должен начаться счастливый поворот событий. Вместе с книгами историческими, любимым чтением моим были и путешествия. Несколько раз прочел я многотомную «Историю о странствиях вообще», также «Всемирного путешествователя».

«Таковы были мои занятия до тринадцати лет; я уже сказал, что в коммерческом училище учили плохо, — учителя были допотопные. Дома отец мой не имел времени заниматься со мною постоянно; давши мне в руки латинскую и греческую грамматику, он часто по нескольку недель не требовал от меня отчета в том, что я из нее выучил; но какая же охота были долбить: amo, amas, amat, и τὺπτω, τὺπτεις, τὺππει, — мальчику, который постоянно или защищал Псков от Батория, или вместе с Луцием Сцеволою клал на руку уголья, или с Колумбом открывал Америку? Обыкновенно, каждый день по нескольку часов я дер-

360

 

 

жал перед собой латинскую грамматику, но внутри ее лежала другая книжка поменьше, обыкновенно какой-нибудь роман. От этого происходило, что когда отец вдруг начнет меня спрашивать, или задаст задачу, т. е. перевод с русского на латинский иди греческий, то я отвечал плохо, и в задачах моих «аористы» сильно страдали. То же самое случалось и на экзаменах в духовном уездном училище, которое помещалось в Петровском монастыре. Поездки на эти экзамены были самыми бедственными событиями в моей отроческой жизни, ибо кроме того, что на экзаменах я большею частью отвечал неудовлетворительно, что огорчало моего отца, — самое училище возбуждало во мне сильное отвращение по страшной неопрятности, бедному, сальному виду учеников и учителей, особенно по грубости, зверству последних; помню, какое страшное впечатление на меня, нервного, раздражительного мальчика, произвел поступок одного тамошнего учителя: один из учеников сделал какую-то вовсе незначительную шалость, — учитель подошел, вырвал у него целый клок волос и положил их перед ним на стол. Я чуть-чуть не упал в обморок от этого ирокезского поступка»...

IV.

С воспоминаниями детства автор связывает в своих «Записках» довольно обширное рассуждение о состоянии духовенства белого и черного в ту эпоху, к которой относится начало самых записок. В этом рассуждении многое имеет не только исторический интерес, но важно и для характеристики писавшего, именно со стороны его религиозной точки зрения, — его просвещенного православия, свободного от всякого ханжества и идолослужения, от всякого преклонения перед преходящими историческими формами, человеческими оболочками божественных вещей. Отзывы историка об отношениях и лицах того — ныне уже весьма отдаленного — времени могут показаться слишком резкими и односторонними, но это впечатление решительно изменится, если мы сравним их с другими, уже появившимися в нашей печати свидетельствами таких компетентных лиц, как, напр., бывшего профессора московской духовной академии Н. П. Гилярова-Платонова, или покойного архиепископа одесского и херсонского Никанора (в «Русском Обозрении»). Поэтому нельзя не передать в существенных чертах

361

 

 

того, что автор говорит о тогдашнем положении сословия, к которому он принадлежал по своему рождению, и о некоторых его представителях в те времена.

До Петра Великого, — замечает он, — общественное значение духовенства основывалось на том, что это было сословие по преимуществу образованное, книжное. Кода реформа создала у нас образованность светскую, школу и литературу, независимую от духовенства, — это сословие потеряло свое прежнее преимущество, не получивши новых. Бедное, материально-зависимое, с односторонним, устарелым образованием и особым «семинарским» языком, духовенство превратилось в сословие низшее, отчужденное от так называемого «хорошего общества».

Бедственное состояние русского духовенства, — объясняет далее автор «Записок», — увеличивалось еще более разделением его на белое и черное, — на черное, господствующее, и белое — подчиненное ... Явление, только дозволенное в древней церкви, превратилось в обыкновение, наконец, в закон, по которому высшее духовенство непременно должно быть из черного духовенства, — монахов. И вот, сын дьячка какого-нибудь хорошо учится в семинарии, — ближайшее начальство начинает поставлять ему на вид, что ему выгоднее постричься в монахи и достигнуть высокого сана, чем быть простым священнослужителем, — и вот, он с этою целью, а не по внутренним нравственным побуждениям, постригается в монахи, становится архимандритом, ректором семинарии или академии и т. д. Положение начальника и властителя в монашеском одеянии представляется автору «Записок» нравственно-опасным в высшей степени. Светские начальники все еще имеют более широкое образование, все еще боятся какого-то общественного мнения, все ,еще находят ограничение в разных связях и отношениях общественных; тогда как высшее духовное лицо, в своем замкнутом кругу, где остается, не встречает ни малейшего ограничения, оттуда не раздается никакой голос, вопиющий о справедливости, о защите... Сын дьячка, получивший самое грубое воспитание, не освободившийся от этой грубости нисколько в семинарии, пошедший в монахи без нравственного побуждения, и из одного честолюбия ставший, наконец, повелителем из раба — он не знает меры своей власти... Такое положение объясняется не только вышеизложенным состоянием белого духовенства, но

362

 

 

также воспитанием в семинариях, где жестокость и деспотизм в обращении учителей и начальников с учениками были тогда доведены до крайности; чтобы быть хорошим учеником, мало было хорошо учиться и вести себя нравственно, надобно было превратиться в столп одушевленный, которого одушевление выражалось бы постоянным поклонением пред монахом — инспектором и ректором, уже не говоря о высших. И вот, юноша, имеющий особенную склонность к поклонению, хотя бы и не так хорошо учился и не так отлично вел себя, идет вперед, пострижется в монахи и скоро становится начальником товарищей своих, и легко догадаться, как он начальствует!.. Выше уже объяснено, по каким побуждениям произносит такой юноша обеты монашеские: он пошел в монахи не для того, чтобы бороться со страстями и подавлять их, а, напротив, для удовлетворения одной из самых иссушающих человека страстей — честолюбия. Автор «Записок» замечает еще, что те ученые монахи, которые подпадали человеческим слабостям, были, вообще говоря, лучше: они мягче относительно других, относительно подчиненных. Гораздо хуже были те, которые воздерживали себя, надевали личину святости; слабости мирские остаются не удовлетворенные, но и не обузданные христианскими нравственными началами, христианским подвижничеством. Душа невольного инока ищет удовлетворения другим слабостям, удовлетворения приличного и безнаказанного в мире сем; — отсюда необузданное честолюбие, зависть, страшное высокомерие, требование бесполезного рабства и унижения от подчиненных, ничем несдерживаемая запальчивость относительно последних. «Разумеется, — говорит автор, — были исключения; но я говорю не об исключениях» ...

V.

Эти общие указания подтверждаются у автора конкретными историческими примерами. Приведя некоторые черты из жизни митрополита Платона и архиепископа Августина, и рассказав историю митрополита Серафима, который случайным образом пошел в монахи, но, впрочем, оказался «добрым, очень сносным архиереем», автор «Записок» переходит к более подробной характеристике знаменитого Филарета московского. Достоинства и заслуги этого святителя слишком известны, и распространяться о них в интим-

363

 

 

ных записках ему не было никакой надобности. Вполне признавая блестящие дарования и безупречно-монашеский образ жизни Филарета, автор останавливается преимущественно на отрицательной стороне этого характера, отмеченной и другими писателями.

«Принадлежа, бесспорно, — говорит он, — к числу даровитейших людей своего времени, Филарет шел необыкновенно быстро, поддерживаемый масонскою партиею, к которой принадлежал, и особенно другом своим, князем Алекс. Никол. Голицыным. От природы ли получил он горячую голову и холодное сердце, или вследствие положения его, вследствие отсутствия сердечных отношений, внутренняя теплота постоянно отливала у него от сердца к голове — только этот человек, для коротко знавших и наблюдавших его, представлял печальное явление. Рожденный быть министром, он попал в архиереи. Если бы он попал в латинские прелаты, то он нашел бы себе деятельность»...

Филарет шел шибко, — объясняет далее автор, — когда был угоден начальству, и был удален, когда заметили в нем попытки служить себе или своему сословию. Он должен был перестать ездить в Петербург для присутствия в св. синоде, где «шпоры обер-прокурора, гусарского офицера, графа Протасова, зацеплялись за его рясу». По смерти Серафима, Филарета оставили в Москве, а в Петербург, т. е. в первоприсутствующие члены синода, взяли с юга Антония, человека незначительного, после Антония — Никанора из Варшавы, столь же незначительного, сравнительно с Филаретом. Сначала было думали, что Филарет станет явно в оппозицию; некоторые проповеди показывали действительно в нем это направление, но это было минутное выражение досады оскорбленного честолюбия; Филарет не мог свыкнуться с мыслью жить вне благосклонности начальства, архиереем опальным, ибо опала эта уменьшила бы его значение; он стал угождать и достиг знаков благоволения... Как сказано уже, у этого человека «была горячая голова и холодное сердце», и это резко выразилось в его проповедях: «искусство необыкновенное, язык несравненный, но холодно, нет ничего, что бы обращалось к сердцу, говорило ему»... Такой характер при дарованиях самых блестящих представил в Филарете особое явление... «Сохрани Боже, если светское лицо скажет что-нибудь прекрасное относительно религии и церкви; сохрани Боже, если кто-нибудь из духов-

364

 

 

ных, помимо его, скажет что-нибудь прекрасное, — он оскорблен. Талант находил в нем постоянного гонителя; выдвигал, выводил в люди он постоянно людей посредственных, которые унижались перед ним. Это унижете любил он более всего, и ни один архиерей не мог соперничать с ним в этой любви; ни в одной русской епархии раболепство низшего духовенства не было доведено до такой степени, как в московской во время управления Филарета. Он не знал меры в выражениях своего гнева на бедного, трепещущего священника или дьякона при самом ничтожном проступке, при каком-нибудь неосторожном, неловком движении ... И не должно думать, чтобы здесь были излишняя строгость, излишние требования от подчиненных благочиния и нравственности. Троицкая лавра, подчиненная ему непосредственно, доказывала противное...» «Филарет требовал одного, чтобы все клали поклоны ему, и в этом полагал величайшую нравственность» ...

Под особым гнетом находилась духовная академия московская и семинария. «Преподаватели даровитые здесь были мучениками, каких нам не представляет еще история человеческих мучений. Филарет по капле выжимал из них, из их лекций, из их сочинений всякую жизнь, всякую живую мысль, пока, наконец... не превращал человека в мумию. Такую мумию сделал он из Горского, одного из самых даровитых и ученейших между профессорами духовной академии1. Появится живая мысль у профессора в преподавании, в сочинении, Филарет вырывает ее, и, чтоб отнять в преподавателе охоту к дальнейшему выражению таких мыслей, публично позорит его на экзамене: — «Это что за нелепость!» — кричит он ему. Тот кланяется... Филарет не скрывал своего сочувствия к иезуитам, говорил в академии: «как жаль, что столько талантов, учености, трудолюбия, самоот-

_________________________

1 В один из последних годов жизни А. В. Горского я был с ним близок в качестве вольного слушателя московской духовной академии, где он был ректором. При необъятной учености, ясном понимании труднейших вопросов и необыкновенной сердечной доброте этот превосходный старец носил на себе печальные следы духовного гнета — в крайней робости ума и малоплодности мысли сравнительно с его блестящими дарованиями: он все понимал, но боялся всякого оригинального взгляда, всякого непринятого решения.

365

 

 

вержения, благонамеренности употреблено на поддержание папских заблуждений!»... Поданный им проект учреждения миссионерских училищ соответствовал таким симпатиям: императора Николая оскорбил, этот проект, и он отвергнул его. «В академической библиотеке сохранялась книга о раскольниках, драгоценная по собственноручным замечаниям митрополита Платона, следующего содержания: — Спор с раскольниками невозможен, ибо для успешного окончания всякого спора необходимо, чтоб спорящие признавали одно начало. Так, в религиозном споре необходимо, чтоб обе стороны признавали один авторитет — священное писание; но невежественный раскольник одинаковую важность с Евангелием придает и творениям отцов, часто ошибавшихся, и приговорам соборов, также часто ошибочным, житиям святых и разным повестям нелепым. Просвещенный богослов опровергать его не может уже и потому, что боится оскорбить и своих слабых, благоговеющих пред всеми этими авторитетами: и потому молчи, просвещенный богослов, и ври, невежественный раскольник! — Филарету показали эту книгу; он взял ее к себе и возвратил ее в другом виде: строки, написанные Платоном, уже были уничтожены: «Зачем, — сказал он при этом, — позорить память такого знаменитого пастыря»2. Какой-то невежда написал книгу против раскольников, где мнение папы Иннокентия III приписал Иннокентию I, другу Иоанна Златоустаго, а другой невежда поставил обоих Иннокентиев и приписал им одно и то же мнение. Книга проходила чрез академическую цензуру; профессора представили ее Филарету с указанием явной нелепости: «Пропустить, — отвечал Филарет: — это может принести пользу». Однажды Филарет выразил желание, чтоб кто-нибудь занялся опровержением Сведенборга, имеющего читателей и почитателей. Один ученый занялся делом и представил ректору изложение учения Сведенборга и опровержение. Первая часть, изложение учения, ужаснула ректора: «Как можно так писать! Сведенборг выходит у вас одень умен». И давай вычеркивать из сочинения все то, что могло выставить Сведенборга в сколько-нибудь выгодном свете; ревность отца-ректора дошла до того, что, встретив известие: в одной го-

__________________________

2 Этот случай был подробнее рассказан Н. П. Гиляровым-Платоновым в «Руси» Аксакова. См. мою заметку «О самочинном умствовании» («Вести. Европы» 1892, дек., стр. 863).

366

 

 

стинице Сведенборг имел видение, он зачеркнул «гостиница» и написал: кабак. В этом исправленном виде сочинение было представлено Филарету; но тот нашел, что и тут оно представляет Сведенборга в выгодном свете, и еще перемарал, так что когда ректор после этого опять начал читать статью, то с самодовольным смехом повторял: «Какой этот Сведенборг был дурак!»

«В таком печальном состоянии, — продолжает автор «Записок», — находилось русское духовенство, когда я начал понимать. Но скоро я мог уже заметить мерцание света, обещавшее выход из этого страшного положения, — и то направление, которым шла Россия в продолжение 150 лет, взяло, наконец, свое: просвещение, начавшее наконец смягчать нравы, распространять лучшие понятия в русском обществе, проникло с этим благодетельным влиянием своим и в семинарии, и в духовенство. Русский человек любит читать — это искони было залогом его прогресса; читали и читали усердно семинаристы и духовенство, оглянулись на самих себя при новом свете...; началось распространяться недовольство своим воспитанием, условиями своего быта, и это был уже огромный шаг; начали отряхаться, обчищаться извне, но с этим вместе шло, хотя понемногу, и внутреннее очищение; особенно большое влияние оказала здесь, как и на все русское общество, печать; при сравнении нескольких поколений священников, старых, средних, новых, легко было увидать разницу в пользу последних. Здесь Петербург пошел вперед: в этом городе изначала было больше внешней чистоты, которая всегда имеет влияние на внутреннюю, если не употреблена во зло, не доведена до односторонности. Во всей России вообще, и в Петербурге в особенности, преобладало стремление в одной форменности; не могло не отразиться это и на духовенстве; с другой стороны, в начале духовенство, особенно в Петербурге, познакомившись ближе с наукою, ударило в протестантизм, потом в рационализм. Но этому явилось противодействие: религиозная потребность начала усиливаться; в XVIII веке смотрели на религию с презрением и не могли не радоваться унизительному состоянию служителей религии; в XIX веке направление изменилось; волею-неволею должны были уступить религии высокое, высочайшее место; обнаружилось стремление к самопознанию, начались толки о старине русской, в которой церковь

367

 

 

играла такую важную роль; с желанием поднять русскую старину, русскую народность, необходимо соединилось желание поднять русскую церковь, православие, как главную отличительную черту этой народности; люди неверующие во Христа начали толковать о превосходстве православия над другими исповеданиями христианскими. Все это необходимо должно было содействовать к очищению духовенства, и признаки этого очищения, как уже сказано, показались в половине XIX века, конечно, признаки не очень резкие, слабое мерцание света, который не мог светить ярко, благодаря тяжести атмосферы повсюду в России; но все начинается с небольшого, не вдруг»...

VI.

От внешнего положения православного духовенства в его время автор «Записок» переходит к общему историческому значению православия для России. Собственно-религиозные, таинственные и богослужебные формы православия, также как и его догматы, он всегда признавал безусловно и в теории, и в своей личной жизни. В «Записках» он высказывает только свое мнение об историческом воздействии православия на наше отечество. Это мнение, во многом верное, может, конечно, подлежать некоторым оговоркам и ограничениям; но так как задача настоящего очерка есть характеристика, а не критическая оценка, то нам достаточно будет привести подлинные слова автора «Записок» об этом предмете», напоминая еще раз, что дело идет только об исторической, чисто-человеческой стороне православного христианства.

«Признавая важное значение православия в русской истории, мы не назовем, однако, влияния этого византийского исповедания безусловно благодетельным; вместе с этим впрочем, вглядываясь внимательно и в прошедшее, и в настоящее, мы не можем приписывать неприятного во многих отношениях хода русской истории православию, не можем не увидать в нем светлых сторон относительно и прошедшего, и настоящего, и будущего.

«Православие могущественно содействовало утверждению единовластия и самодержавия; по характеру своему, это византийское исповедание изначала стремилось стать полезным орудием самодержавной власти — и стало. — Таким образом, скажут иные, православие способствовало утверждению рабства, было орудием порабо-

368

 

 

щения... Элементы сопротивления деспотизму не могли находить в нем опоры. — Но мы спросим, где были эти элементы сопротивления, и каковы были они? бессмысленное боярство, с одной стороны, и свирепое казачество — с другой! Предположим, что вместо православия был бы в России католицизм: конечно, историк не имеет права толковать о том, что бы из этого произошло: но он имеет право сказать, что могли бы произойти такие явления, которым помешало одно только православие, а именно: только одно православие помешало Владиславу стать царем в 1612 году и ополячить московское государство; но кто же решится сказать, что было бы лучше, если б вся восточная Европа представляла сплошную Польшу? Православие отняло Малороссию у Польши и дорушило последнюю, собравши всю восточную Европу в одно целое под именем России: неужели русский человек будет сетовать за это на православие? Относительно настоящего — я спрошу у тех, которые не признают никакой религии, но уважают католицизм за его великую будто бы историческую роль и презирают православие за то, что оно этой роди не играло, я спрошу у этих господ: — вы не верите ни во что, громко признаетесь в этом, круглый год не заглядываете в церковь — и кто вас за это тревожит? знаете ли вы вашего приходского священника, и знает ли вас этот священник? вы совершенно свободны, и этою свободою обязаны православию, ибо католический священник не позволял бы вам так спокойно вольнодумничать, так спокойно презирать его: в нем имели бы вы самого злого врага, доносчика, который или запрятал бы вас в недоброе место, или бы заставил ходить к себе в церковь и на исповедь; если в православии правительство имеет орудие тупое, в католицизме оно имело бы острое. Но самое важное и благодетельное значение православие должно, по моему мнению, иметь для будущности народов, его исповедающих. Мы видим, что протестантизм многих не удовлетворяет; достаточно факта всем известного: движение от протестантизма между англичанами, народом самым практическим, умеющим более других народов остановиться на середине, избежать крайностей, — всего лучше доказывает, что протестантизм неудовлетворителен. С другой стороны, католицизм, не говоря уже об исторической и догматической неправде папизма, становится, как видим, постоянно на дороге движения народа вперед, никак не может ужиться с но-

369

 

 

выми потребностями народов. Что же касается православия, то, во-первых, оно не имеет того характера безавторитетности, которым протестантизм именно многих не удовлетворяет; с другой стороны, чуждое неправды папизма православие может быть везде народною формою религиозного исповедания…… Православие отражает теперь на себе всю черную сторону настоящего состояния русского общества; оно страдает вместе с нами; при перемене к лучшему, на нем отразится эта перемена, оно не помешает ей; теперь оно страдает вместе с нами, тоща будет радоваться, и будет довольно вместе с нами; это наш верный спутник; не будем же отнимать от него руки нашей»...

В этом рассуждении особенно характерно для автора то, что при своей искренней вере он самым очевидным достоинством православия считал его (сравнительно) благодушное отношение даже к неверующим. Конечно, он был в принципе совершенно прав, — и плохую услугу оказывают нашей отечественной религии те, которые хотели бы лишить ее этого преимущества и превратить в какую-то пародию средневекового католицизма.

VII.

Тяжелые впечатления, полученные в духовном училище, и влияние матери, которая по своему родству принадлежала к другому кругу и в устах которой семинария была «синонимом всякой гадости», внушили автору «Записок» отвращение от этого сословия и желание поступить в светское училище. После некоторых колебаний решено было выписать его из духовного звания и определить в гимназию. Здесь в самом начале произошло сильное препятствие: будущий историк изумил учителя истории и географии своими познаниями, но оказался крайне слаб в математике, к которой питал большое отвращение и во все продолжение своего учения. Его ера приняли в третий класс.

Из воспоминаний о гимназиях того времени приведем то, что имеет значение для характеристики автора «Записок».

«Как прежде было сказано, я поступил в третий класс благодаря плохому знанию математики. Вследствие сильного отвращения от этой науки, помой неспособности в ней, невозможности понять, к чему служит эта передвижка цифр и букв, какая

370

 

 

благодать от того, что х2+px+q=0; что х, наконец, может быть равен 23 или 33; что при таких-то и таких-то случаях треугольники равны, — вследствие этого я не мог делать успехов и в гимназии, хотя здесь принужден был силою заниматься и математикою, ломать без пользы голову по нескольку часов над задачами, что, разумеется, еще более усиливало во мне отвращение к предмету. В третьем классе учителем был Волков — страшный педант; это чудовище осмелилось однажды поставить меня на колени, что случилось со мною в нервы! раз в жизни; понятно, каково было моему самолюбию — самолюбию ревностного спутника героев древней, средней и новой истории. Мало того: Волков обращался ко мне с такими милыми приветами: «Дурак ты, дурак ты, Соловьев! уравнения второй степени решить не можешь. Жал мне твоего отца, отец твой хороший человек, а ты дурак!» И вот прошел год; я вышел изо всех предметов отличным, кроме математики; инспектор дал знать об этом отцу; отец нанял ученика из старшого класса, чтоб приготовлять ценя из математики к экзамену; я приготовился, взял, как говорится, если не мытьем, так катаньем, выучил наизусть все доказательства; экзаменовал учитель старших классов Погорельский, к которому я должен был перейти; этот человек любил скорые, твердые ответы; я прорезал ему ответ на диво, и Погорельский восхитился, поцеловал ценя, сказал: «умница мальчик! молодец мальчик!» — и поставил мне «пять». Волков стоял тут, и я был вполне отомщен; тем более успех мой был блистателен, что большая часть учеников, пользуясь длинною вакациею но случаю перестройки гимназии, очень плохо приготовилась. Я поступил в четвертый класс изо всех предметов первым...

«С IV класса преподавателем русского языка был у нас Попов, учитель превосходный, умевший возбудить охоту к занятиям, прекрасно разбиравший образцовые сочинения и сочинения учеников, умевший посредством этих разборов достигать главной цели своего преподавания — выучивать правильно писать по-русски и развивать таланты, у кого они были. Когда он начинал объяснять урок к следующему классу, урок из логики или риторики, я, заинтересованный предметом, начинал вслух присказывать ему свои мысли; Попов не нашел этого странным со стороны ученика, пятнадцатилетнего мальчика, напротив, находил

371

 

 

удовольствие в этих присказываниях, в этой беседе, обмене мыслей со мной; должно быть, я говорил недурно, благодаря огромному количеству прочтенных книг, потому что Попов получил очень высокое мнение о моих способностях и внушил это мнение остальным своим товарищам-учителям. Вследствие этого высокого мнения о моем умственном развитии Попов был чрезвычайно строг к моим сочинениям, хотя он и гордился ими и выставлял их напоказ, но ему все казалось, что я мог бы еще лучше писать: разобравши мое сочинение, он часто приговаривал: «Хорошо! но скажи, пожалуйста, Соловьев! отчего ты говоришь лучше, чем пишешь?» Это, действительно, могло быть так, во-первых, потому, что учитель, взобравши себе в голову высокое мнение о развитости моих способностей по разговору, при чем его поражала живость мыслей, относительная их самостоятельность, не мог быть так доволен сочинениями, где на первом для него плане была уже форма; во-вторых, для меня эта форма была тяжка, это были цепи, которые затрудняли естественные движения, наводили на меня тоску, необходимо отражавшуюся в сочинении: учитель задаст описание памятника Минину и Пожарскому; я подумаю: «ну, что же тут я стану описывать» — и ударюсь в описание впечатлений, производимых этим памятником, в рассказ о событиях, в которых участвовали изображенные герои, — а учитель с упреком: «задано было описание памятника, а ты из описания сделал повествование!» О, проклятые хрии и формы риторические! много они мне наделали неприятностей!..»

Для характеристики автора «Записок» с нравственной стороны особенно интересно то, что он далее говорит по поводу своего ближайшего друга и товарища по гимназии.

«Не купи дом, купи соседа», — говорит пословица: и в этом отношении я был счастлив: постоянным моим соседом, т. е. учеником, постоянно занимавшим второе место, был Ладыгин, вместе со мною поступивший в III класс и вместе со мною кончивший курс в гимназии: прекрасное, нравственное, кроткое, женственное существо. Он был воспитан в тихом, нравственном доме, среди многочисленной толпы сестер, и отсюда получил, как видно, женственный характер; он был очень прилежен и, в противоположность мне, имел способность и склонность к математике, очень часто помогал мне в уроках и в

372

 

 

приготовлении к экзаменам своими объяснениями, но у него не было той развитости и той быстроты в обращении мысли около предмета, какими обладал я; главная причина тому: моя ранняя и относительно громадная начитанность, тогда как Ладыгин начал читать поздно, и читал вообще мало, без выбора. С самого начала Ладыгин признал мои преимущества и уступал мне безропотно первое место: эта уступка, отсутствие соперничества облегчили наши отношения, завязали дружбу, при чем, разумеется, высшее нравственное значение имел он, а не я; он был более меня христианин, хотя я с ранних лет был пылкий приверженец христианства, и в гимназии еще толковал, что буду основателем философской системы, которая, показав ясно божественность христианства, положит конец неверию. Внутри меня было много религиозности, выражавшейся в набожности; я ничего не начинал без молитвы; вера была сильная; не готов к отвратительному математическому уроку, не приготовился из некоторых частей науки к экзамену, — помолюсь, крепко верую, что этого у меня не спросят, и действительно не спрашивали; другой товарищ окажется в подобном положении, боится, что срежется (по гимназическому выражению) — говорю ему: «не бойся, только веруй», — молюсь за него, верую за него, и его не спрашивают. Религиозности было много, но христианства было мало; успехи, первенство, воздымали дух, высокое мнение о самом себе, развивали гордость, эгоизм; самую веру свою я считал привилегиею, особенным знаком Божьего благоволения, ручательством за будущие успехи. В виду были только эти успехи, успехи внешние, житейские; о нравственном преуспеянии, внутреннем мало думалось, — говорю о внутреннем, ибо извне-то было все чисто и чинно, я первенствовал и относительно поведения. Правда, находили и тут иногда минуты опамятования, когда я сознавал необходимость внутреннего нравственного совершенствования и решался внимательнее смотреть за собою, строго за своими мыслями и словами, но такая решительность не бывала продолжительна: бури молодости срывали утлый челн с якоря» ...

Воспоминания этого рода, конечно, более характерны для их автора, нежели его дальнейшие отзывы о разных лицах, с которыми ему пришлось сталкиваться в жизни.

373


Страница сгенерирована за 0.2 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.