Поиск авторов по алфавиту

Автор:Меньшиков Я.

Меньшиков Я. Душа вещей. Журнал "Путь" №22

Далекая звезда мерцает в безпредельности. В ней дрожит тайна, перед которой люди становятся на колени. Какая сверх-правда, какое утешение, какая «последняя вещь». Но эта голубая слеза, застывшая в эфире, погасла века, тысячелетия тому назад: и все же — она еще жива, мы впитываем в себя частицы ее, летящих в Вечность, лучей. Сияет жизнь, которой уже нет, неведомая, невидимая, где была. С чем же сравнить это видение незримого, бытия несуществующего, «обличения вещей невидимых»,  как не с ее душой.

Так люди и вещи давно ушедшие, все еще живут в нашей душе и властвуют над реальностями. Ибо у всего видимого, а тем более у видимого и сущего, у каждой вещи есть отраженная в нее нами и ею в нас, душа. Та, которую мы в эту вещь вложили. Одушевив вещество, продлив и закрепив себя во сне, мы сотворили вещь. Ведь если человек и в родстве с Первосоздателем, по своему подобию, то лишь по вещам, по основному божественному свойству — организации хаоса: безформенного, безразумного. Там, где появляется форма — виза идеи — впервые материю посещает смысл. Отсюда —богообразие в человеке, лишь в меру его созидательства; только пользователи — все еще в зоне человекообразия. Лишь в творчестве, подлинное отражение другой божественной сущности — познания («познайте истину и она освободит вас»), как ключа к первосущности — жизни вечной. Недаром первовещь, начавшая мыслить, вкусив от древа познания и «ставшая, как один из Нас», потянулась и к древу жизни, но была остановлена Возревновавшим и выслана из Эдема: «как бы не простер он руки своей и не взял также от дерева жизни и не вкусил и не стал жить вечно»! И каждый из нас, в меру своего познания, доканчивает

___________________

*) Редакция дает место интересной и характерной статье Я. Меньшикова, хотя по настроению своему она не подходит к основному направлению «Пути ».

104

 

 

божественный слепок, каждый тянет свой жребий на долю синтетического, живущего сотни лет, вмещающего Сократа, Бетховена и Апполона, человека или, по крайней мере, играя в бога, лепит, по своему духовному образу и подобию, вещи и вдувает, по передоверенному ему природой праву на оживление мертвой материи, в этих своих Адамчиков жизнь. И даже там, где мы, в микроскопической школе слышимого, касаемся, на вершинах музыкального экстаза, сфер постижений высших форм сверх-жизни, мы только лепим дрожания вещества под пальцами. Ведь звуки, как и лучи (вне мрака окончательного небытия) только разрежение воскресшей и возносящейся к небу материи... И эта страсть к сотворению вещей, наиболее после любви, ненасытно-властная и всеобщая. Вещь влюбляет в себя («А только влюбленный имеет право на звание человека») и в меру любви она оживает.

Творческий дух, застывший в вещи, прикрепленный к ней, как бабочка на булавке, мысль, материализованная в пребывающую во времени полезность — дают вещь, наследницу и носительницу идеи. Оплодотворенное духом вещество рождает тело вещи. Там, где кончается ее замысел, полезность, где истощаются токи вложенной в нее энергии, кончается и ее тело. Ее миссия свершена, дух отлетел, вещь умирает, оставляя труп — предмет. Ведь дух — энергия. Мы вправе сказать здесь, что вещь есть уплотненный дух, ибо только в меру своей изобретательской, как в лейденской банке, сгущенности, он и отразился в вещи; поскольку он дух, постольку она и вещь. Недаром дикари поклоняются не идолам, а духам, якобы в них живущих; идолопоклонство всегда духо, или псевдо-духопоклонство. И там, где в вещи живет дух, она выделяет, пропорциональную его величию (т. е. способности извлечь из наименьшей материи наибольшую энергию) животворящую свободу. Тут-то и зачинается интимнейшая связь человека с вещью, инстинкт собственности, авторское право на вложенную в вещь мысль, право создателя вещи на вещь; до этого — только захват материи. Вложение культуры, как источник права на материю (вещь), пространство (территория) и время (свободу), дает здесь в завязи всю формулу должного развития общества. Собственность должна была бы отсюда всегда быть какой-то степенью духовного родства с вещью; там, где его нет, логически нет места и собственности. Во всяком случае, ткань такого общества (а оно только и мыслимо при условии и по поводу вещности) рискует оказаться сотканной из лже-нитей, а члены его — командированными за родословной к праотцам...

Но полезность вещи — в выделении, излучении ею «осво-

105

 

 

бождающей истины» — свободы; вещь — идея и поскольку идея, постольку и свобода; вещь — изобретениe свободы; вещь, это конденсированная свобода, союз с природой против нее; с вещами против не вещей; отторжение, умыкание, оседлание, очеловечивание, обращение в свою веру темной нечистой силы, а иногда и стравление двух сил на благо третьему радующемуся. Ведь, вопреки Руссо, человек рождается лишь жалким, плачущим рабом природы, идя по революционному против нее пути всю свою жизнь. Он извлекает вещью, посредницей между ним и Тайной из ее бездонных недр, драгоценные самоцветы свободы, расшифровывая воспоминанием — предчувствием, клинопись, утраченного или угадываемого, как бы в мучительном пробуждении от колдовского сна, языка богов. Жизнь — ребус, некое отыскание отцовства, право отгадать свое право на божественность, а, стало быть, и на приказ, укрошение. Впрочем, не только право, но и долг; общество прогадывает на неотгадавших в этой жизни ничего. Раз материя — сгущенная энергия, то высшая по напряженности форма повелевает низшей: горчичное зерно сконцентрированного духа низвергает гору в море.

Но вещи освобождают и от людей; тут тоже высшая накопленность свободы повелевает низшей. В пределе всякого общества — союз полноправия, самодержавие себя («Ты царь — живи один») и от природы и от людей (доразвитие римской свободы, как права собственности на собственное тело) и единосущная, отсюда, солидарность... Вещи же, проводники идеи, и завоевывают людей; ни одна культурная миссия (христианская в том числе) не обходилась без вещей, без маленьких чудес, красноречиво говорящих о духовных свойствах их творцов, авангарда вещей — «идентит», идущих впереди завоевателей. Покажи сотворенную тобою вещь и я скажу, кто ты. И именно потому, что в каждой вещи есть хоть одна идейка, она все же интереснее, содержательнее, душевнее большинства людей, подчас людей-червей, поедающих прах и продвигающихся во мраке. Христиански-пассивное служение всем, безмолвие, ясность, верность, трезвость — делают из вещи друга. В вещную уединенность идей спасаются иные отшельники. Мы подлинно живем в лесу идей, вырощенных нами. Наше бытие сформировано предчувствиями, выуженными у опыта, предшествующим ему сознанием, в свою очередь сформированным предшествующим ему бытием. Расщепить этот круговорот нельзя, не вырвавшись из вещности. Но там, где кончаются вещи, начинаются иллюзии. Вообще, безвещный мир — небытие, лунное кладбище, ибо все биологически-организованное   уже   вещность,   но  Божья.   Но

106

 

 

общество вещей имеет свою слиянную душу. Гнет сумрака усталых вещей, ужас и тоску руин, торжественную тишину храма, скопившего веками поэзию несомых под его своды слез и упований, и первые крики ребенка и застывшую думу мертвеца. Радость, сияние и сверх-оправданность весны... Ведь если за очезримым явлением вещей и есть сущностные «вещи в себе», надо думать, уродство отражает уродство, а красота красоту, т. е. завершенность «золотого деления». Не потому ли цветы так благоухают? Вот вещи, в которых просвечивает тайна, взывающая и глаголющая о гениальном духе, воплотившемся в материи, а может быть и о материи, завершенной, торжествующей и посмеивающейся над духом, которым мы, сначала отняв его от нее, затем упорно хотим ее наделить... Я говорю Тайна, потому что в цветах, в ростке, зерне дана единственная мистическая фаза живого вещества, питающегося мертвой, минеральной пищей, в основном непостижимом чуде — непосредственно претворяющая первозданный хаос в красоту ликующей жизни. Неспроста Христос постоянно возвращался в своей символике к зерну, сгустившему в себе всю мудрость бытия. Да будет жизнь! — и вот зерно, пылинка, «булавочный укол», даже после пятитысячилетнего анабиоза в склепе пирамид, пускает росток, богоподобно, логосо-подобно устрояет мертвость земли в лучезарную жизнь. Литургия красоты, раскрывающаяся в вещах воистину воскресающей весны с ее сиренью, зеленой дымкой и запахами земли от которых, задохнувшемуся в миазмах урбанизма горожанину хочется рыдать — есть один из ликов Божьей правды, идущей своими путями над бредом человеческого, слишком человеческого бытия. В утрате стихии истинной вещности, необходимой и достаточной для всепримиряющего, а потому и безмолвного счастья, есть какое-то нарушение извечной тайны слиянности человека с природой и в выпадении его из нее — что-то от, увы, столь знакомо-национального, надругательства над матерью землею. Этот грех, т. е. нечто конечно-невыгодное, начинает обретать свою кару. Ей — природе — отмщение и она воздаст. Теряюшие землю, теряют и небо — примиренность и ее свободу. Так, быть может, воспоминание о соучастии в весне, загнанное в подсознание, влетает в единое, хоть и решетчатое, окошечко религиозно-революционной мечты с его клочком утраченного голубого неба, целым роем, жалящих и язвящих сознание, грозовых предчувствий. В мистерии очезримого царства красоты, т. е. воплощенно-божественной меры вещей и совершенной, в себе оправданной жизни, в перевороте, перемене, обращении, возвращении, в свершении и завершении (revolution!) некоей

107

 

 

орбиты, для которой весна — отправная и конечная точка (а именно в цветах, а не плодах, сверхцели, ибо плодообразование — лишь закрепление повторяемостью) символика весны, как осуществление всех  заданностей,  сплетается  с темой религиозно-революционного упования, от которой никуда не уйти, ибо на нее развернулась и догорает наша жизнь. «И для меня придет весна» хотя бы и глубокой, поздней, христианской осенью, когда быть может будет уже невозвратимо поздно, но пока теплится в человеке эта мечта, он носит в себе  эмбрион  потенциального революционера,   отвергающего, как навождение, искаженный вещами и людьми облик бого-истины «жизнь есть более, чем пища» и тянущегося в край иной. Глотки озона, хотя бы и искусственного, всегда священны. Угадать, в безконечности без центра и с центром всюду, а стало быть и вращением миpa вокруг каждой жизни, — единственность своей весны и значит потянуться от ледяного дыхания больших числ, нивеллирующих вселенную, к подлинно религиозной, т. е. восхищенно-любопытствующей к миpy вещей и к себе, индивидуальности. И в реституции невозвратимого в себе, в освобождении и проростании в себе,  замурованных   непреодоленной   еще   шейлокократией    современности, некоего духовного зерна — весь безотчетный замысел, пафос и эрос революций. «Поиски потерянного   времени» — этот прустовский мотив конгениален социализму.  Недаром, увы умолкшие, куранты средневъковья, указывавшего  церковными шпилями на зведное небо, напоминали человеку, что «omnes vulnerant — ultima negat», что надо спешить, спасая в себе свободную душу.

И вот, душа вещей, сны, застывшие в вещах, пейзаж и сказка вещей, угнетает, старит или молодит и лечит. Прожить жизнь среди подлинно красивых вещей значит впитать в себя красоту их, стать «миметически» (ибо все живое равняется по природе) моложе, удлинить свою жизнь. Разве мечта апокалиптики не в ясписовых стенах и жемчужных воротах. Разве жизнь не непрерывное отражение в нас меняющегося фильма вещей? И удел каждого «скрутить» свою жизнь на фоне и в аксессуарах своего сценария, в темпе и мелодии своей режиссуры, быть «ведеттой» или глупышкиным своей жизни. Общество бездарных, серых, куцых, кургузых, грязных вещей — мыслишек, так же тягостно, угнетающе-невыносимо, как и общество людей-людишек. Почему, действительно, мы так болезненно переносим в человеке и бежим в ужасе от всего в нем уродливого, тупого и грязного и миролюбиво терпим кретинообразные вещи? Размыживемвмиреобразов, явле-

108

 

 

ния вещные и человеческие должны были бы расцениваться нами одной мерой. Вся психика, весь примитив революционного «безумия» есть только отраженный в нас рикошетом, впитанный в подвалах жизни ее вещный ужас и тоска по истинным вещам. А наша поникшая немощь — только отражение изсякающей души нашей культуры. Сожительствуя с ничтожными вещами, дыша их воздухом, мы неизбежно отравляемся ими. Только перевертывая странички жизни, покидая насиженные гнезда, замечаешь залежи скарба, которому самоубийственно-сантиментально позволяли мы, как и безцветным людям, похищать какие-то частицы нашего невозвратимого «я». Для этих вещей настает тогда судный день, но даже в эти минуты мы расстаемся с ними, как с связями уже тяготящими, но «дорогими, как память», не без тоскливого оцепенения... Нам жалко частиц своей души, уходящих в небытие. Ведь вещи — клей, которым мы приклеивали к времени свои мечты; копилки воспоминаний, куда мы опускали мелочь своих часов и минут... А в этом тайна всякой любви («нет, не тебя так пылко я люблю»). Нужно вмешательство стихии и рока, чтобы хирургически освободить нас от вещей-паразитов. Пожары тут, действительно, способствуют украшению и один из смыслов нашей «встряски» и был, отчасти, во внезапном лицезрении идеек, треснутых, склееных, заплесневелых, которые оказались вдруг жалкими, лишними, неуклюжими, нелепыми, невозможными, потому что безполезными, как коконы давно отлетевших бабочек; ибо каждая вещь есть только этап, возможность, кокон последующей. Вот эти часы, лежащие предо мною еще слишков громоздки, хрупки; но человечество разведет, скрещиванием идей, новую породу часов. И важно заметить безполезность вовремя, раньше, чем ее увидят другие, показывая на нее пальцами. Если красота есть всегда и полезность, порядок вещей, мера вещей успокоенность логики вещей, то безобразие их — всегда нарушение этой логики. В меру ее раскрытия нами и подчинения ей, заговор вещей претворяется в содружество их. Но сама логика их неотменима; в этом смысле, ненавязываемости ей того, с чем она внутренне несогласна, это подлинная невзрываемая диктатура вещей.

И не только диктатура, но и школа вещей, учащая методу жизни; в частности, обращению и с вещами-людьми. Если «человек не может быть вещью», то он сверх-вещь, взыскующая сверх-логики вещей. Ибо вещи не выносят нечестности, небрежности, насилия, они упорно отказываются тогда служить, а подчас ехидно и жестоко мстят. Ивеще

109

 

 

мнение о нас не людей, а именно вещей, этого процеженного сквозь сито вещности и продлившего себя во времени человечества, этого вещающего духа предков. Реальности требуют пищи реальностей. Их баснями (декретированием, переименованием) не накормишь. Вынь, да положь им вещи — человеческий мед. Вот, из хода вещей и создается, как коралловый риф, органический порядок аристократии вещей. Попав в лапы низшего духа, развинчивающего и тем развенчивающего, организованность в примитив, дух вещи сейчас же эмигрирует, оставляя в них лишь трофей бренной оболочки. Отсюда неопалимая купина субстрата старого быта и немощь всех революций, не вступивших в союз с вещностью, их таинственные инфра - красные лучи ваалова пожирания своих детищ, переворачивания иррациональным плугом социальных пластов, долженствующих быть перевернутыми снова, превращение антипалаческого замысла (speculator!) в жертву самозаклания лучшего агнца революционного поколения — в умилостивлениe некиих метаисторических богов, оборачивание чуда умножения хлебов в чудо их вычитания, а реституции справедливости в камуфлированный регресс.

Где начинается вещь, рождающая вещи, зачинается и культуротворчество, основная функция человека. Так, дети, повторяя развитие общества, еще не начав ходить, окружают себя вещицами, чтобы потом всю жизнь играть в вещи и по поводу их добывая свою свободу. Только опираясь на тысячелетия проделанного опыта, стоя на острие чудовищной вещности, человек и накопляет залежи свободы, проживая лишь ее ренту и передавая потомкам приращения снежного кома свободы — прогресса. Миллионы лет нужны были человечеству, чтобы доползти до колеса. Повхав на этой, сгустившей эпохи, идее вращающейся ограниченной безконечности, к идеалу, человек уже летит к нему над необозримыми горизонтами времени, в котором копошились бы, по насекомьему, рожденные ползать. Культ изобретательского мозга, отбор и скрещивание его с тщательностью культуры махровых орхидей, искусственное оплодотворение будут открытием колеса уже в самом изобретательстве. Человечество, созданное по плану, как заранее выстроенные города Америки, подбором психологического типа, заменит темный органический процесс выживания случайных цветов в плену кропивы и лопуха больных, преступных и деградирующих поколений. Фантастика вчерашнего ведь уже стала явью сегодняшнего, которое будет детски-наивным завтра. Так, через идею к вещи и через нее к идее

110

 

 

—идет человек к примиренности с материей. Видимое уже не будет вычитаться невидимым, а обмениваться на видимость невидимого. Ибо синие птицы духовностей ловятся лишь в паутину вещной культуры. Хотим мы или не хотим, но оторвать человека от вещной груди нельзя без отторжения его от источников жизни — молока освобождающей вещности. И здесь магия всех стабилизированных режимов и драма всех полуреволюций (а революция — лишь завершение орбиты) с их разрывом вещной ткани, утратой инерции, автоматизма (конечной цели всякого воспитания) и катастрофическим таянием свободы.

В осмысливании вещи, как звена цепи к сверх-вещам, в приходе, через аристократию вещей к конкретности свободы, и таится нерв американизма. Если покупательная сила среднего американца вдесятеро больше таковой же среднего азиата, то это только значит, что первый вдесятеро свободнее, что его жизнь в десять раз длиннее и в десять раз продуктивнее. В тридцать раз продуктивнее, например, жизни китайца. По данным колумбийского статистического института, вещный вклад С. Америки в общую работу человечества в двенадцать раз интенсивнее вклада России. Увы, бывают народы — изобретатели и народы - недотепы. Суд истории — суд вещей. Замысел американизма — в жизни, поставленной, как лабораторный опыт, в чуде изобретения умножения благ, в поклонении не кумиру вещи, а пребывающему в ней изобретательскому духу, вещи, изобретающей вещь, в человеке взятом лишь в реакции на вещь, эту лакмусовую бумажку творческой мощи, «похитителя огня». Не в труде или борьбе, а в уме обретает он право свое.

Такая материализация духа в вещи, в сущности, лишь начальная стадия дематериализации, увода человека вещами из кабалы материи в пограничные зоны отрешенности от нее, уход от небытия возможностей в истинное бытие их свершений. Человек ведь умирает зародышем, свершения своих возможностей... И вот Богу служат, в меру изобретательской духовности, малые боги; давление режима такой вещности выпирает всплывающих божков. Как затратить свой единственный миг и, прежде всего, его не растратить? Как в учете всех минут, отмеренных свыше, распределить их так, чтобы угаданной, если не осознанной, цели жизни отдать львиную долю? Лишь выделив, с жадностью скряги, из механических и побочных процессов, уплотнением их, все крупинки свободы.

В осчастливливании,  самого  процесса  жизни   (выращи-

111

 

 

вающей в нем и цели), доведении его до изящества и свободы танцующей, ибо совершенной, материи — торжествующая цель, пожирающая средство. Но мало уменьшить расходующее жизнь трение. Если жизнь пропорциональна количеству впечатлений, надо нагнетением их, удлинить ее. Так в шахматах, этой миниатюре жизни, в которой ходы судьбы надо парировать ходами, изыскивая из сплетения материи, времени и пространства наилучший выход —сила и расстояниe бывают почти всегда биты сгустившим их в себя темпом. Ускорить темп жизни, значит прирастить свободу, цветущую на времени; yбиение его метанием бисера свободы перед свиньями тормозящих процессов, смерти безвозвратной подобно. Надо существовать быстро; время — а бывает ли оно безплодно — тоже вещь и самая хрупкая и самая драгоценная. Нет времени уже на многое вчерашнее (в том числе и на интеллигентские трели) и в этом знак эпохи. Жизнь превратилась  в состязание в быстроте. Рекорды, как центрофугой, расслаивают общество на классы темпа, выделяя новую аристократию скорости, служащую богу наименьшего усилия, закону сохранения энергии, упрощения (эволюция языка в интонации), сокращения махровой формулы жизни к сжатому алгебраическому знаку. Отсюда — не только вихрь рождения вещей—удлинительниц жизни, но и казнь, сжигание усталых, замедляющих, крадущих жизнь, вещей, вместе с увядшим духом в них осевшим: жестокая целесообразность, если только она может быть жестокой. Как и человек, плохая вещь — карикатура, оскорбление лучшей; ее старость — отражение какого-то потустороннего безобразия. «Опоздавшим — кости»» — таков стиль эпохи. Так умирают ихтиозавры старого быта, оказавшиеся уже слишком громоздкими и неуклюжими. Их переживают ящерицы - молнии, преодолевшие пространство. Так приложенная к нему быстрота, раздвижением границ миpa, сближает все части лаборатории божка накопления вещей.

В перегонке человека в вещь, американизм учел, что и человеко-вещь — механизм, требующий культа. Впрочем, веще-человек, робот, этот евнух, лишенный эроса власти, чреват сюрпризами. Господа без рабов, господа самих себя — какие же это господа? Но захотят ли рабы, потеряв господ, перестать быть рабами? Не наречется ли, рабами самих себя, робот белобандитом? И не разнесется ли культура, как пекинские трамваи, возревновавшими рикшами? Или, наоборот, не будут ли безполезные и даже тормозящие  «культуру»  уже  не  рабочие массы  рационализо-

112

 

 

ванно ликвидированы? Но это уже тема скорее Уэлльса и Эди. По.

Будущее американизма, думается, связано с преодолением в себе цветов зла, растущих из буржуазного быта: ереси возомнения себя божком (не сотвори себя кумиром!), рабства вещам, извращения их. Больное человечество родит и больные вещи. Изысканность, через изощренность, переходит в извращение целей, в вещный разврат. Вещам даются иные назначения, вещи делаются стерильными. Они не дают уже свободы или эта свобода становится самоцелью («право злоупотребления»), служа человеку, а не человечеству, делая безсмысленными все жертвы для нее принесенные. В «запахе бойни и харчевни духа, где души висят, как мягкие, грязные тряпки», создаются вещи-разрушительницы свободы, растлительницы своей идеи, нейтральные, безделушечные, бездельные, «съедающие человека», закабаляющие его, словом, лишние вещи. А проблема лишних вещей и есть проблема лишней культуры; только сумасшедшие, отвергнутые вещами, извергнутые из порядка вещей, творят потусторонние, безполезные вещи. Гипноз моды — вчерашнего и завтрашнего уродства — вплоть до убиения пола, ампутирования мизинцев на ногах и выщипывания бровей, т. е. античеловеческого замысла, притязание к вещи «от лукаваго» — превыше ее цели (именно Сатана и был издревле распорядителем земных благ), неверие в единственность и нетленность красоты простоты, в сущности, только растрачивают народные силы; созданные лжеценности моды не наследуются, утекая из фонда свободы, а не необходимое, паразитирующее на счет необходимого, налагает на культуру табу уединенной запретности частного дела, апелирующего к общему только в дни своей гибели. Но почему же общее должно спасать частное, изолировавшее себя от равномерно - освобождающего долга, а потому едва ли социально - честное? Истощая на этом, еще раз, чудовищные запасы своей свободы... Так, последнее великое перевоплощение ее в пороховой дым, равное 60-летнему бюджету России, украло из фонда вещности целую эпоху апокалиптического «пития воды жизни даром», повысив «социальную температуру», связанную с мерой вещей до градуса взрыва. Полярности вещного голода и вещного пресыщения сходятся в безумии, одинаково опасном для народного тела. Праздник «Великого - Безхамного» безумия развенчивает тогда лже-духовности, пожирает их и перепаханное вещное поле снова родит вещи; тут какое-то отражение первобытно - тотемического заклания бога, насыщения

113

 

 

его духом и воскрешения его в новой плоти до нового безплодия, нового обвала в вещные пустоты.

Вся практика жизни, лишь спор о методе (об одной из граней многогранного христианства — отказа от вещей, этом холоде небытия, доведенном логически до абсолютного нуля, придется сказать особо) и каждый режим есть, прежде всего, метод организации, а подчас и дезорганизации, вещности; мы знаем режимы одевающие и раздевающие свой народ. Кривое зеркало советской антитезы — «общее — значит ничье», забывшей «про овраги» — о враге внутреннем человекозвере, с ее не преодолением, а оскоплением похоти стяжания, отражает заданность каких-то коррективов старого быта, необходимость «золотого деления», которое не есть деление по золоту, режима не вредителя, а учета вещности, в которой ничто бы не пропадало, все наследовалось и умножалось, а свобода была бы достоянием не немогущих ею пользоваться, а могущих. В трагической, расщепляющей и истощающей общество схватке злата и булата из-за вещей, коллектив должен вмешаться и наложить суверенную руку на принадлежащее ему яблоко раздора — недра свободы. Свобода, как средство социалъного служения, а не цель (ницшевская свобода «для чего», а не «от чего»); право, как следствие выполненного долга; высвобождение необходимого из-под власти ненеобходимого — вот треугольник созвездия, под знаком которого зачинается новая эра вещности. Сараевский мальчишка Принцип бросил искру пожара. Принцип же должен потушить его. «Дуюшие на воду» еще раз скажут о годной гробам камфоре стярушечьего хлама... Время и вещи рассудят «немочь» бывшего и «нежитей» будущего.

Пока, постараемся, все же, почтить память мерцающей на горизонтае неведомого, но не меркнущей, взыскуемой «последней вещи» — Земли Родной, не зарубежным сидением и «вставанием», а деланием. Да узрим «испив вина Ярости Божьей», что путь из варяг в русы лишь через претворение поэтического в этическое; что нужны не только стихотворения в прозе и Ниагары благородства, но и творение прозы. Социальная химия низких истин, сухой режим вещности, притом без впадения в чернокожесть буржуазно-пролетарского духа, делающую парадоксальным его равно незаслуженное белокожие — будут стоить возвышающей обедни. Примат духа не должен сводиться к безпомощности. Не мочь и не хотеть, совсем не то, что мочь и не хотеть. Идеологическая инфляция, не обезпеченная золотом вещности, попахивающая уже «геранью», извечные, но безвещные,

114

 

 

стенания о небе в алмазах («эх сердечный, что же значит твой стон безконечный?») доводят лишь до «неба в овчинку», до последней вещи безпризорного рождественского мальчика, прилипшего носом к американскому стеклу. Узрит ли он, что открыть Америку свободы (а тем паче «догнать и перегнать») нельзя без компаса ее вещного индекса («cиe есть вещь, а прочее все гиль»). Что раскосо-жадное скифски-курносое, в брод и набекрень, декретирование голой, не одетой в вещные одежды уважения к человековещи, свободы, равносильно совету «если хочешь быть счастливым будь им»... Что прыжок в царство свободы без трамплина вещности сводится к сальтомортале; что подлинная, не подсолнуховая, а подсолнечная свобода, не в отречении от вещей, не в рабстве им, а во властвовании над ними.

Я. Меньшиков

115

 


Страница сгенерирована за 0.09 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.