Поиск авторов по алфавиту

Глава 1.4.

Известия о русских вооружениях в Финляндии заставили Густава III созвать в начале марта военный совет из сенаторов графов Ливена, Шефера, Ферзена и барона Фалькенгрена. Король предлагал отправить в Финляндию несколько полков и артиллерийскую эстляндскую команду из 400 человек с 16 пушками. Но кроме Шефера, все другие сенаторы представляли, что прежде надобно получить достовернейшее сведение, действительно ли императрица намерена напасть на Швецию, и потому они признавали полезным прежде всяких вооружений со стороны Швеции обнадежить императрицу именем короля, что у него нет ни малейшего намерения ее обеспокоить, вследствие чего можно надеяться получить и от императрицы подобные же уверения, тогда как вооружения скорее всего могут произвести холодность между дворами. Король согласился не посылать в Финляндию полков и артиллерию, но, с другой стороны, согласился с Шефером, что не нужно посылать в Петербург обнадеживания, которое может повести к неприятному для Швеции ответу. Старались всеми средствами уверить, что с шведской стороны никакого военного движения не будет. Шефер приезжал к английскому министру Гудрику и говорил о распространяемом в Европе слухе, будто шведский король заключил с Портою договор, по которому за большую сумму денег обязался сделать диверсию против России. Шефер клялся, что этот слух выдуман врагами Швеции, что не только нет никакого договора, напротив, шведскому министру при Порте Целзангу предписано не препятствовать никоим образом заключению мира между Россиею и Турциею. "Это уверение Шефера, - писал Остерман Панину, - могло бы иметь еще некоторый вид истины, если бы он так бесстыдно не уверял о своих предписаниях Целзангу". Остерман был уверен, что турецкие деньги придут в Стокгольм, как бы они ни были прикрыты, трактатом или французским плащом. После всех этих событий Шефер прислал просить свидания у Остермана и начал такой разговор именем королевским: "Вам известны неоднократно данные его величеством уверения об искреннейшем желании и непоколебимом намерении сохранить доброе согласие с императрицей. Король, имея и теперь то же самое пламенное желание, приказал мне подтвердить вам о нем с присовокуплением, что он до сих пор полагался на подобные же уверения и с ее стороны, несмотря на известие о русских вооружениях в Финляндии; теперь же, получа подтверждение этих известий о сборе 18000 человек, о вооружении 75 галер и целой эскадры, не может скрыть, как бы эти известия его обеспокоили, если б он не вполне полагался на дружбу ее величества, основанную на родстве. Между тем он принял и с своей стороны некоторые меры предосторожности, но приказал мне повторить уверение, что эти меры приняты только для обороны, а никак не для наступления, и как скоро он из ваших уст узнает, что ее величество ничего против него предпринять не намерена, то сейчас же всякие вооружения прекратятся". "Этот поступок: Шефера, - писал Остерман, - происходит от того, что он со своей шайкой пронюхал нерасположение народа к войне и старается теперь подобру выйти из этого лабиринта для успокоения нации, почему так сильно и домогается об ответе с нашей стороны, чтоб в случае благоприятного ответа пресечь все движения, в противном случае продолжать их усиленно, даже собрать и чрезвычайный сейм".

В Петербурге составлен был такой ответ Остерману для передачи Шеферу по поводу последней конференции: "С тех пор как король вступил на престол, ее импер. в-ство постоянно уверяла его в своей искренней дружбе к нему как близкому родственнику, в участии, какое она принимает в его благополучии, в доверии, какое она питает к его желанию установить совершенное согласие между двумя державами. Одушевляемая такими чувствами, императрица с новым доверием и с новым удовольствием приняла последние уверения короля. Ее импер. в-ство презирает тайные пути; во все свое царствование она вела свои дела на виду пред всей Европою; тем менее она могла изменить свое поведение относительно государя, находящегося с ней в таком близком родстве; по этому неизменному правилу своей политики она приказывает вам (Остерману) уверить, что во всем, что делалось и делается в ее государстве, не заключается ни малейшего намерения к нападению на Швецию. Первый шаг в перемене существовавшего порядка дел на Севере сделан не ею. Ее война с Турцией уже приближалась к окончанию, когда Швеция получила новую правительственную форму. От этой перемены и воинственных движений, непосредственно за нею последовавших и продолжающихся без перерыва до сего дня, враг России ободрился и мирные переговоры встретили препятствия, каких не было вначале. Императрица, естественно, должна была обратить внимание на то, что делалось в Швеции, а там велись усиленные приготовления к войне. В России же, наоборот, на северных границах постепенно являются войска, которые и прежде там были, но в последнее время были отправлены на юг вследствие неожиданного объявления турками войны; то же делается и относительно морских сил; и этим ограничиваются все военные распоряжения. Северные границы были обнажены от войска вследствие минутной необходимости, их вовсе не хотели оставить обнаженными, и они не должны были оставаться такими на основании перемены, происшедшей в соседстве. Императрица объявляет, что она не думала и не думает ни о чем Другом, кроме естественной защиты своего государства и своего союзника короля датского, и если шведский король даст торжественные уверения, что он не желает напасть на Россию, ни обеспокоить ее каким бы то ни было образом, и если эти уверения простираются и на Данию, то императрица с своей стороны уверяет короля, что она не имеет ни малейшего намерения напасть на него и желает сохранить мир и дружбу между обоими государствами. Что же касается до предложения о более тесном союзе между Россиею и Швециею, сделанного шведским посланником при русском дворе бароном Риббингом, то это дело откладывается до более спокойного времени, могущего уничтожить возможность всяких перетолковываний".

Когда Остерман прочел этот ответ Шеферу, тот сказал, что лучшего уверения и желать нельзя, и хотя можно было бы сделать много замечаний относительно шведских вооружений, упоминаемых в ответе, но он считает более приличным их оставить. В ноябре сам король наедине сказал Остерману, что единственное его желание - удостоверить императрицу в искренности своей дружбы и для отнятия всякого повода к сомнению в этом он объявляет свое намерение в начале июня месяца будущего года ехать в Финляндию. Нынешний год он отложил эту поездку единственно для избежания разных толков о ее цели, а теперь частным образом открывает свое намерение по случаю этой поездки посетить императрицу и потому спрашивает, получил ли Остерман ответ на его прежний вопрос по этому делу. Остерман отвечал, что король, конечно, припомнит, как он, посол, именем императрицы уверял его, с каким удовольствием она увидит у себя такого дорогого гостя и кровного родственника. "Правда, - сказал Густав, - но так как после того произошли здесь разные приключения, то нет возможности формально повторить прежнее предложение, и потому мне было бы очень приятно, если бы вы сообщили ответ ее и. в-ства моему министерству; и я жажду видеть такую великую, прославляемую во всем свете монархиню и уверить ее лично в моем высокопочитании и миролюбивых чувствах, а потому и желаю получить от ее в-ства приглашение", Екатерина велела Остерману отвечать, что она по-прежнему питает искреннее желание лично познакомиться с королем, своим соседом и близким родственником. Панин по этому случаю писал Остерману: "Приезд его величества был бы нам, конечно, приятнее в то время, когда у нас мир с турками заключен уже будет, нежели при настоящих наших хлопотах; однако ж когда он ныне вторичное оказал желание посетить государыню, то и не позволяет нам благопристойность препятствовать тут исполнению его намерения".

Мы видели, что императрица по отношению к Швеции нисколько не отделила себя от своего союзника датского короля. В самый первый день 1773 года новый русский министр в Копенгагене Симолин самыми блестящими красками (хотя и не блестящим французским языком) описывал отношения России к Дании. "С знанием дела смею уверить в. с-ство, - писал он Панину, - в искренности и ненарушимости чувств всей королевской фамилии и министерства относительно императрицы, ее системы и ее интересов, от которых они решились никогда не отделяться, ибо целость и благосостояние Дании неразлучны с интересами Российской империи. От нашего двора зависит располагать Даниею и всеми ее силами соответственно нашим видам и интересам. Члены королевской фамилии смотрят на Францию, как на животное (les personnes royales regardent la France comme la bеte), и я не упускаю случая укреплять такой взгляд во всех министрах. В. с-ство видите, как настоящее время благоприятно для основания и утверждения русского влияния на Севере, для исключения отсюда французского влияния. Здесь ждут только заявления воли и желаний ее и. в-ства, чтоб вполне с ними сообразоваться и доказать, что приверженность Дании к ней не имеет границ". Но скоро оказались тени в этой блестящей картине. 16 февраля Симолин писал уже о колебаниях министра иностранных дел графа Остена, о его противодействии вооружениям, которые датский двор принимал как для безопасности собственных границ, так и для выполнения союзных обязательств относительно России на случай, если бы шведский король сделал демонстрацию или диверсию против России, чтоб побудить Порту к продолжению войны. В совете, где дело шло о назначении офицеров на эскадру, вооружавшуюся к будущей весне, Остен не ограничился открытым сопротивлением мере, но выбрал потайные пути для достижения своей цели и даже внушал особам королевского дома, что успех в окончательном улажении голштинского дела еще не верен. Эта последняя попытка окончательно повредила Остену в глазах королевы и принца Фридриха, и им стало противно сноситься с ним о делах. Опасно было предоставить такому человеку конференцию с иностранными министрами и внешнюю переписку; трудно было предположить, что его разговоры с французским посланником, продолжающиеся по целым часам, ведутся только о предметах посторонних, о дожде и хорошей погоде, как он утверждал. Уже несколько времени Симолин замечал в Остене какое-то смущение в разговорах с ним, особенно желание избегать с ним разговора или прекращать начавшуюся беседу, когда посланники французский и шведский могли наблюдать за ними. Члены королевского дома чувствовали необходимость его удаления, но кем заменить? Послали за советом в Петербург к графу Панину, но, прежде чем пришел ответ, подозрения против Остена усилились. Прусский посланник барон Арним объявил Остену, что вследствие разнесшегося в Копенгагене слуха, будто прусский король смотрит неравнодушно на датские вооружения, он, Арним, писал об этом своему государю и получил в ответ, что датские вооружения не причиняют ему ни малейшего беспокойства и что он может только одобрять меры предосторожности, принимаемые копенгагенским двором в настоящих обстоятельствах. Принц Фридрих и другие, которым было известно об этом ответе Фридриха II, думали, что Остен непременно объявит о нем в совете, но министр иностранных дел промолчал о таком важном сообщении. Кроме того, пришло донесение датского посланника в Вене об отзыве французского посла там принца Рогана. "Франция и Швеция, - сказал Роган, - покойны насчет расположения копенгагенского двора, потому что в Дании скоро произойдет перемена министерства, выгодная для системы обоих этих государств". Наконец открылось, что Остен держит при дворе шпионом камер-юнкера Триберга, который в то же время находился в подозрительных сношениях с французским посланником маркизом Блоситом. Тогда решили отделаться от Остена, не дожидаясь ответа из Петербурга, и временно поручить иностранные дела тайному советнику Шаку. Когда дано было об этом знать Симолину, тот отвечал, что полагается вполне на благоразумие и проницательность принца Фридриха, тем более что Шак давно уже пользуется расположением русского двора. Потом, извещая о последовавшей уже отставке Остена, Симолин писал, что надобно окончить голштинское дело, ибо этим окончанием Россия завоевывала целое королевство, которого силы и средства будут навсегда в ее распоряжении. Спешить окончанием голштинского дела нужно было уже и потому, что Франция распускала слухи, будто великий князь Павел Петрович никогда не утвердит договора, лишавшего его отцовского владения.

Королева и принц Фридрих выразили Симолину, как им прискорбно, что Шак отказывается от департамента иностранных дел, тогда как это единственный человек, способный занимать это место. Симолин предложил им помедлить королевским назначением другого лица, а тем временем, быть может, Шак привыкнет к своей должности; беда в том, что прошлый год Шак для успокоения Остена объявил ему, что никогда не примет его места; против этого, впрочем, можно найти средство, именно оставить Шака навсегда ad interim, не называя министром иностранных дел. Королева и принц обещали не торопиться. Симолину, как видно, очень хотелось, чтоб голштинское дело кончено было при нем, при его содействии; он вторично написал Панину, что только одно голштинское дело может принудить Шака оставить за собою иностранный департамент: если он увидит, что может кончить его и заслужить этим признательность целого народа, то может уступить настояниям двора и друзей своих.

Шак не тронулся никакими увещаниями; и выбран был в министры иностранных дел граф Бернсторф, племянник покойного министра того же имени; рекомендацией служило то, что Бернсторф был воспитан во вражде ко Франции, в добром расположении к России, был другом Шака, который по-прежнему оставался душою королевского совета. При первом свидании с Симолиным новый министр заявил о своей несокрушимой приверженности к системе русского союза, говоря, что он воспитан в принципах этой системы и все его честолюбие состоит в том, чтоб сделать узы, соединяющие Данию с Россиею, нерасторжимыми. 31 мая приехал к Симолину Шак с радостною вестью, что договор о промене Голштинии на Ольденбург и Дельменгорст подписан в Петербурге. Вслед за тем Симолин сообщал Панину известие, что шведский министр в Копенгагене предложил вдовствующей королеве тесный союз между Швециею и Даниею. Королева отвечала, что дело возможное, если Швеция в то же время склонит к этому союзу и петербургский двор, без которого Дания не может принимать подобных предложений. Швед возразил, что это совершенно невозможно, потому что Россия слишком отдаленна. "Однако, - заметила королева, - Россия - соседка Швеции и по своему положению, могуществу и влиянию способна принимать участие во всех делах Европы, особенно Северной". Этим разговор и кончился.

Но поведение Остена, хотя и кончившееся его низвержением, произвело тревогу в Петербурге: оно доказывало, что Франция вовсе не отказывалась от надежды привлечь Данию на свою сторону, ко потерять союз Дании при известных шведских отношениях было тяжело для России, и потому здесь попытались предложить союз Англии с прежним условием субсидий, но чтоб эти субсидии выплачивались теперь не Швеции, а Дании; сделать это предложение считали тем более нужным, что приходили известия о стараниях Франции сблизиться с Англиею.

Из Лондона Мусин-Пушкин писал, что там с некоторого времени в публичных местах начались рассуждения о честолюбивых замыслах России, о робости Англии, о склонности ее заключить тесный союз с Франциею, о здравой политике, правилам которой следует Пруссия. 20 марта в разговоре с лордом Суффольком Мусин-Пушкин спросил его шутя, когда союзный договор их с Франциею будет подписан. Министр также шутя отвечал, что это дело уже решенное, но потом, приняв серьезный вид, стал обнадеживать Мусина-Пушкина самыми сильными уверениями, что немыслимое Дело для Англии забыть свое положение, когда-либо предпочесть французский союз русскому, к которому обязывают ее самые осязательные интересы, но, чтоб составить решительную систему, надобно иметь полные сведения о дальнейших желаниях императрицы как по турецким, так и по шведским делам. Настоящее согласие Англии с Франциею происходит единственно оттого, что нет ни малейшей причины к какому-нибудь неудовольствию между ними; но это положение нисколько не уничтожает оснований соперничества и недоверия, которые останутся навсегда неодолимыми препятствиями к союзу. Суффольк прибавил, что все это он говорит не от одного своего имени, а от имени короля и министерства. Но по известиям из Парижа и по собственным наблюдениям Мусин-Пушкин пришел к мысли, что существуют какие-то переговоры между Франциею и Англиею. Он сказал об этом Суффольку, и тот, не подтверждая и не отрицая прямо сомнений русского министра, отвечал: "Не удивительно, если при настоящих критических и нимало не определенных обстоятельствах были бы какие-нибудь с французской стороны предложения английскому двору; но я еще не смею о них вам говорить. Благоразумие требует, чтоб вы подождали выводить свои заключения. Молчание графа Панина пред нашим министром Гуннингом служит мне доказательством, что у вас нет еще намерения начать новую войну; а Швеция сама никогда не посмеет подать к ней ни малейшего повода, особенно когда Франция еще не в состоянии подать ей действительной и беспрепятственной помощи и когда Дания своими вооружениями приготовилась немедленно напасть на Швецию".

Между тем в марте месяце Панин в разговоре с Гуннингом упомянул о союзе, который прежде всего необходим для ограждения Дании от французских покушений: если Англия согласится вступить в обязательства с Даниею, то союз ее с Росснею будет необходимым следствием. Гуннинг прямо отвечал ему, что не может донести своему двору об этом предложении, ибо здесь имя Дании стоит вместо имени Швеции, тогда как английское правительство объявило раз навсегда, что никакому государству платить субсидий не будет. Панин спросил, неужели не должно обращать внимания на великую перемену в положении Европы, происшедшую уже после того, как требовались субсидии для Швеции, и неужели не должно обращать внимания на то, что в Швеции своими субсидиями Англия приобретала для себя только одну партию, тогда как теперь она будет иметь в своем распоряжении весь датский флот. По мнению Панина, всеобщая война была недалека, если не будут приняты меры предотвратить ее, причем прежде всего надобно отделить Данию от Швеции, которая одна будет для Франции только слабою союзницей, и когда будет заключен союз между Россиею и Англиею, то обоим государствам нечего будет более бояться интриг Франции. Гуннинг "из уважения к Панину" донес о его словах своему министерству, которое опять только "из личного уважения к Панину" отвечало - впрочем, вовсе не уважительно, а сухо и резко, - что русское предложение противоречит английскому плану, английским решениям, много раз объявленным, и потому не может быть никогда принято. Принять его - это значило бы уступить главную роль тем, которые при заключении союза между Россиею и Англиею должны были бы по необходимости за ними последовать.

В мае сама императрица решилась говорить с Гуннингом о союзе на том же основании, т. е. чтоб прежде Англия заключила субсидный договор с Даниею. Быть может, подозрение, что Панин, в угоду прусскому королю, враждебному Англии, ведет дело не с должною настойчивостью, заставило Екатерину сделать этот шаг, не совсем согласный с представлениями ее о достоинстве русской государыни. "Посмотрим, нельзя ли нам окончить наши скучные переговоры о союзе", - сказала она Гуннингу. Тот отвечал, что дело трудное. "Как же сделать? - продолжала Екатерина, - Дания нуждается в помощи, ваш интерес не менее моего требует оказать ей эту помощь; никакая система для Севера не может быть составлена без нее, она представляет нам случай оказать наш союз". Гуннинг отвечал, что английское министерство непреклонно в своем решении не допускать никакого обязательства в пользу Дании как условия союза с Россиею, что этот союз рассматривается как основание великой системы и надобно прежде всего положить это основание, а потом уже возводить на нем дальнейшие постройки. "Не вижу, - возразила Екатерина, - почему мы не можем сделать этих двух дел вместе или посредством секретной и отдельной статьи, или в двух разных договорах". Посланник отвечал, что прежде что-то подобное предлагалось относительно шведской субсидии и было отвергнуто в Англии. "В таком случае зачем же договор, - сказала Екатерина, - разве в нем не будет никаких условий? Из чего же он будет состоять?" - "Подобно всем оборонительным договорам он будет определять взаимную помощь", - отвечал Гуннинг. "В чем же я найду эту взаимность? - спросила Екатерина. - Вы вследствие сложности своих интересов, торговых и политических, бесконечно более меня подвержены спорам и разрывам с разными державами; у меня только один враг - турки, а вы отказываетесь включить их в случае союза". - "По моему мнению, - отвечал Гуннинг, - Россия имеет столько же врагов, как Великобритания, и хотя наши враги сильны, однако по нашему положению при нападении их мы не очень боимся стать в тягость нашим союзникам". На это Екатерина сказала: "Что же хорошего может выйти из договора такого общего свойства, какая польза будет мне от него?" На этот вопрос Гуннинг отвечал вопросом, полагает ли императрица, что союзный договор России с Англиею не произведет никакого впечатления на большинство европейских кабинетов, не сохранит мира на Балтийском море, и неужели последнее обстоятельство не важно для владений ее величества. Екатерина кончила разговор словами: "Я нахожу, что дела представляются в Лондоне иначе, чем здесь; ни Россия, ни Англия не может, однако, оставаться долго в подобном положении". Но в Англии решили, что лучше остаться в этом положении, и отвечали, что субсидия Дании не может служить основанием союзного договора с Россиею; кроме того, Гуннингу дано было знать, что в договор не может быть внесена гарантия захваченного в Польше (usurpations in Poland) и по-прежнему нападение на Россию со стороны Турции не составляет случая союза.

Было ясно, что безопасность на севере зависела исключительно от хода дел на юге, зависела от успехов Румянцева в 1774 году.

Мы видели, что в самом конце 1773 года Екатерина велела написать Румянцеву рескрипт, чтоб он по взятии Варны и разбитии визиря не останавливался перед Балканами, а шел далее для завоевания мира. Мир был необходим, ибо на востоке надобно было тушить пугачевский пожар. Когда в январе 1774 года Штакельберг из Варшавы переслал константинопольское письмо, где говорилось об ожидании смерти султана, то Екатерина написала Панину: "Почитаю последние чрез Штакельберга из Царяграда здесь приложенные известия такой важности, что мое мнение есть, чтоб оные немедленно сообщены были к графу Румянцеву с таким предписанием, чтоб он по всевозможности старался сей пункт времени сделать полезным, что, по моему рассуждению, быть может, если он не видом, но самым делом приступит к завоеванию Силистрии и Варны, а по завоевании, чего боже дай, визирю предложит о трактовании мира, уполномочивая графа Румянцева к трактованию оного, в какой силе желаю я, чтоб вы заготовить велели к фельдмаршалу рескрипт к моему подписанию, не теряя времени, ибо потерянный подобный случай не возвращается".

Штакельбергово известие оказалось справедливым: султан Мустафа умер, а место его занял брат его Абдул-Гамид. К Румянцеву из Петербурга отправлен рескрипт: "Так как по прежним примерам можно думать, что такая важная перемена произведет какое-нибудь волнение в серале и потому некоторое расстройство в общих политических и военных мерах Порты, то благоразумная прозорливость требует от нас поставить себя как можно скорее в готовность воспользоваться наилучшим образом могущею быть оплошностью неприятеля вследствие перемены правления. От избытка желания нашего содействовать всеми мерами истинной пользе империи, т. е. скорейшему доставлению ей драгоценного мира, препоручаем вам устроить по возможности заблаговременно и без всякой, конечно, огласки достаточный корпус войск таким образом, чтоб он по первому вашему приказу мог немедленно перенестись на противоположный берег Дуная и ударить вдруг или порознь на Силистрию и Варну в таком случае, если бы между неприятельскими войсками начали являться оплошность и расстройство вследствие перемены правительства. Наше соизволение есть, как только оба эти города, если и один из них, захвачены будут нашими войсками, вы, пользуясь ужасом неприятеля, должны предложить визирю от себя возобновление мирных переговоров, но с тем чтоб эти переговоры велись для сокращения времени и отстранения всяких затруднений между вами обоими как главными военными начальниками".

Пришло известие, что новый султан передал все дела в полное заведование великого визиря Муссин-Заде, и в то же время получены были из Вены и Берлина обнадеживания, что Зегелин и Тугут единодушно, оставя всякую между собою личную зависть, будут стараться, чтоб заключение мира было передано визирю, ибо к известному миролюбию последнего должно будет присоединиться желание быть в Константинополе для предупреждения серальских интриг. Екатерина писала Панину: "Постскрипт кн. Кауница, который вам. прочел кн. Лобкович, кажется, так сочинен, что он должен у нас отнять всякое сумнение о двоякости венского двора. Мне пришло на мысли воспользоваться вступлением нового султана: с ним не настоят все те опасения в рассуждении гордости, и других его собственных обстоятельств и чувствований, коих мы опасаться имели в умершем, и для того я думаю, чтоб вы снова кн. Кауница просили, чтоб он готовность нашу к поспешению мира предъявил туркам всякий раз, что они к трактованию оного охоту иметь будут, и что для того к фельдмаршалу снова ныне отправлены как рескрипт, так и полномочие".

При таком нетерпении получить как можно скорее мир, разумеется, должны были смягчить его условия до последней степени; и в заседании Совета 10 марта в присутствии императрицы гр. Панин предложил отказаться от Керчи и Еникале в пользу татар, ограничиться одним Кинбурном и свободным плаванием одних торговых судов, которые в случае нужды могут быть превращены в военные. Все члены Совета согласились, кроме гр. Григория Орлова. Екатерина отложила решение вопроса. В следующее заседание (13 марта) положили не вдруг предъявлять туркам эти условия, но спускаться к ним постепенно ввиду упорства турок и "сущей государственной надобности скорейшего возвращения отечеству тишины и мира". В Петербурге много надеялись на обещание венского двора приказать Тугуту объявить Порте, что, видя упорство ее в принятии русских условий, венский двор находит себя принужденным возвратить русскому двору полученное от него слово относительно Молдавии и Валахии, судьба которых будет теперь зависеть единственно от хода войны. "Даруй боже, - писала императрица Румянцеву, - чтобы руки ваши, лаврами увенчанные, равномерно увенчались и ветвиями мира. Когда дело при помощи божией дойдет у вас до действительного трактования с верховным визирем, тогда откроется сама по себе дорога, которою, применяясь к его мыслям и желаниям, надобно будет начать негоциацию. Мы мним, однако ж, что короче всего будет пойти с пункта, где Бухарестский конгресс остановился, утвердя наперед все те статьи, кои на оном или действительно уже подписаны, или по крайней мере в существе своем одержаны были объявленным согласием рейс-эфенди. Вся трудность замирения стала только на двух пунктах: на уступке России Керчи и Еникале с их уездами да на свободе всякого кораблеплавания по Черному морю. Познав довольно, что турецкое сопротивление в этих обоих пунктах непреодолимо, ибо Порта считает их крайне опасными для самого бытия своего, решились уже мы для возвращения отечеству драгоценного покоя снизойти на ограничение кораблеплавания по Черному мерю и на оставление татарам Керчи и Еникале, если Порта согласится, признав их вольность и независимость, отдать им в полное владение все крепости в Крыму, на Тамане и на Кубани со всею землею от реки Буга по реку Днестр и если уступит нам город Очаков да замок Кинбурнский с окрестностями и степями по Буг-реку. В случае нужды можете требовать только разорения Очакова, а в случае крайней необходимости - оставить туркам Очаков, а себе взять один Кинбург с округом по Буг-реку; плавание по Черному морю выговорить одно торговое".

Визирь, живший в Шумле, прислал за Дунай своего чиновника с письмом к пашам, которые находились в плену у русских. Румянцев с ответными письмами пашей отправил турка назад в Шумлу и с ним своего офицера. Последний возвратился опять с тем же турецким чиновником, который на этот раз привез письма к фельдмаршалу от визиря и рейс-эфенди с приглашением возобновить мирные переговоры. Началась переписка между главнокомандующими об условиях мира, причем немедленно оказалось, что туркам внушено было о затруднительном положении России, которая должна согласиться на все. Визирь уступал один Азов, не хотел слышать об уступке Очакова или Кинбурна; соглашался на плавание русских торговых судов по Черному и Мраморному морям, но конструкция и размеры судов должны быть в точности определены (чтоб они не могли быть обращены в военные). О Крыме говорил в самых неопределенных выражениях, нисколько не соответствовавших русским требованиям; татары будут пользоваться свободою согласно предписаниям магометанского закона, но это ровно ничего не значило.

Панин по этому поводу писал Румянцеву длинное письмо: "С Бухарестского конгресса примечаю уже я, что Порта, говоря о вольности татар, во всех своих отзывах нечувствительно уклоняется присовокуплять к слову вольность слово независимость. Долг общего нашего бдения взыскивает, напротив, не дать ей воспользоваться сею хитрою ухваткою варварской ее политики; почему я в. с-ство сим прилежнейше прошу как во всех ваших во время негоциации отзывах неразлучно везде соединять оба слова вольности и независимости, так и при сочинении и подписании самого мирного трактата неопустительно предостеречь, дабы оные вместе оглавлены и татары именно и точно признаны были областию в политическом и гражданском состоянии никому, кроме единого бога, не подвластны". В Петербурге беспокоились насчет медленности переговоров, подозревали, что визирь нарочно хочет протянуть их, чтоб истомить наше терпение и выторговать для Порты лучшие условия или воспользоваться случаем для испытания военного счастья, кроме того, выждать благоприятной перемены обстоятельств. В этом беспокойстве Панин писал Румянцеву, что "отечеству нашему мир весьма нужен и что мы потому оного с алчностью желать и добиваться должны", и потому требовал, чтоб Румянцев изъяснил визирю, как ошибается он и все министры Порты, если верят наветам завистников мира, будто в России государственные средства истощены вконец и она не в состоянии продолжать войну с прежними успехами. Но если бы и в самом деле средства ее истощились, то Румянцев имеет способ, которого у него не может отнять никакая сила и никакая перемена европейских обстоятельств в пользу Порты; этот способ состоит в том, чтоб превратить войну из наступательной в оборонительную, но прежде все занятые турецкие крепости разорить до основания, города и селения опустошить вконец, а жителей всех с имуществом их отвести в Россию, где еще много пустых и к жизни удобных мест; такое переселение жителей Бессарабии, Молдавии и Валахии будет для России достаточным вознаграждением за все понесенные убытки, а для Порты - самым чувствительным ударом, от которого она не оправится.

Но мы видели, что Румянцев нисколько не сочувствовал этим ассирийско-вавилонским средствам; для принуждения турок к миру у него оставалось средство, более приличное для победителя при Ларге и Кагуле: это средство было сильное движение вперед, не останавливаясь и пред Балканами. Еще в апреле месяце корпус генерал-поручика Каменского перешел Дунай и в мае стоял у Карасу, с ним в связи находился корпус Суворова, перешедший Дунай у Гирсова. Каменский и Суворов положили иметь в виду не Варну и Силистрию, а Шумлу, местопребывание визиря. Разбив пятитысячный отряд турок, Каменский 2 июня занял Базарджик, и в то жевремя сам Румянцев с главною армиею переправился через Дунай у Гуробал и двигался также по направлению к Шумле. Визирь выслал к Базарджику навстречу Каменскому до 40000 войска, но оно было поражено при Козлуджи 9 июня; героем дня был Суворов. После этой победы Каменский хотел было остановиться, но Румянцев, зная, как в Петербурге жаждут мира и ждут его только от наступательного движения в Болгарии, требовал, чтоб Каменский непременно шел к Шумле. 17 июня Каменский был уже в 5 верстах от этой крепости, а бригадир Заборовский перебрался уже за Балканы и там бил турок. Визирь прислал с предложением перемирия; Румянцев велел отвечать, что он об этом и слышать не хочет; визирь предложил возобновить конгресс; Румянцев и на это не согласился; тогда визирь оправил в главный стан армии двоих уполномоченных. Узнав об этом, главнокомандующий перешел с двумя пехотными полками и пятью эскадронами кавалерии в деревню Кучук-Кайнарджи, показывая вид, что идет для соединения с корпусом Каменского под Шумлу, Турецкие уполномоченные приехали в Кучук-Кайнарджи 4 июля и просили, чтоб поскорее приступить к переговорам; но, чем больше они просили, тем сильнее отговаривался Румянцев, представляя, что он на дороге к Шумле и не может останавливаться. Это заставило турок быть сговорчивыми, когда фельдмаршал позволил наконец начать переговоры, назначив для их ведения князя Ник. Вас. Репнина, потому что Обрезков не мог поспеть вследствие разлива вод на левом берегу Дуная. 10 июля мирный договор был заключен и подписан на следующих условиях: 1. Всем татарам быть вольными и ни от кого, кроме бога, не зависимыми в своих делах политических и гражданских, а в духовных сообразоваться им с правилами магометанского закона, без малейшего, однако, предосуждения их вольности и независимости. Все земли и все крепости в Крыму, на Кубани и на острове Тамане отдаются татарам, кроме Керчи и Еникале, которые уступаются России. 2. России уступается также замок Кинбурн с его округом и всею степью между реками Бугом и Днепром; а Порта удерживает Очаков, Молдавию, Валахию и Архипелажские острова на выгодных для жителей условиях. 3. Торговля и мореплавание купеческим кораблям дозволяются на всех водах, равно как плавание из Черного моря в Белое (Мраморное) и обратно, и в этом отношении русские подданные пользуются преимуществами, предоставленными подданным Франции и Англии. 4. Порта обязалась заплатить России за военные издержки 4500000 рублей. Сам кн. Репнин повез в Петербург известие о веденных им переговорах и результатах их.

В рескрипте Румянцеву, отправленном по получении известия о мире, высказалась вся радость, возбужденная этим событием. Радость была тем сильнее, что потеряли надежду получить такой выгодный мир. "Возвещая мир, рук ваших творение, возвестили вы нам в то же время чрез оный и знаменитейшую услугу вашу пред нами и отечеством, - писала Екатерина Румянцеву. - Мы объявляем ее во всем пространстве тех трудов и подвигов, коими вы чрез все время войны ополчаться долженствовали к преломлению сил и высокомерия неприятеля, обыкшего доныне в счастливых своих войнах предписывать другим законы жестокие. Мера благоволения нашего к вам и к службе вашей стала теперь преисполнена, и мы, конечно, не упустим никогда из внимания нашего, что вам одолжена Россия за мир славный и выгодный, какового по известному упорству Порты Оттоманской, конечно, никто не ожидал, да и ожидать не мог с рассудительною вероятностию. Самая зависть не может оспорить сей истины, ибо, с одной стороны, турки, лишившись Крыма и всех татарских орд, лишились на будущее время значительного числа войск, тем более полезных, что содержание их Порте ничего не стоило, а уступка нам трех пристаней на Черном море даст нам способ вредить Порте в самых для нее чувствительных местах, если б она опять покусилась на войну с нами вследствие посторонних происков".

Написан был уже рескрипт и к начальнику Второй армии с приказанием очищать постепенно Крым, оставив гарнизоны в Керчи и Еникале, как вдруг приходит от Долгорукого известие, что в Крым высадился с войском сераскир-паша Алибей и хан Сагиб-Гирей не только не оказал ему никакого сопротивления, но и выдал ему русского резидента Веселицкого. Тогда написан был другой рескрипт: "Не будучи мы еще от вас в подробности уведомлены и не зная потому, каким образом хан крымский мог соединиться с турецкими начальниками и осмелиться отдать им нашего резидента в бытность вашу со всею предводительствуемою армиею посреди Крыма, следовательно, вблизости от хана и при настоянии всех способов к содержанию с ним нужной связи и обсылки с резидентом, мы находимся в необходимости настоящее наше предписание составить главнейше из общих примечаний". Эти примечания состояли в том, что об очищении Крыма русскими войсками теперь нечего и думать, можно начать вывоз войск только тогда, когда турки совсем оставят полуостров или по мере их выхода. В рескрипте говорилось также: "Мы давно уже от вас и чрез другие достоверные известия были предупреждены о дурных качествах и о малоспособности к правлению настоящего хана, по при том положении дел, в каком мы в рассуждении Крыма и прочих татарских народов находимся, нет пристойных способов к его низложению, как получившего достоинства по праву происхождения и по добровольному избранию всего общества, особенно в то время, когда оно решилось отложить от власти турецкой; поэтому мы находим нужным его и защищать, если б с турецкой стороны принято было намерение низвергнуть его. Впрочем, как с турками, так и с татарами, дабы не подано было с нашей стороны ни малейших поводов ко вражде, надобно поступать с такою разборчивостью, чтоб всегда удаляться от первых задоров". Но от Долгорукого получено было известие, что он войска свои из Крыма выводит, и вместе с тем просьба об увольнении его по слабости здоровья в Москву и позволении сдать команду старшему генерал-поручику. Все это было ему дозволено.

Между тем стали приходить и от Румянцева дурные вести. Для окончательного улажения дела он отправил в Константинополь полковника Петерсона, который дал ему знать, что дело не улаживается, диван требует перемены некоторых условий мирного договора; о том же писал Румянцеву и прусский посланник при Порте Зегелин. Но как взглянул фельдмаршал на известия последнего, видно из любопытного письма его к Петерсону (от 24 октября): "Зегелин расхваливает рейс-эфенди, выставляет его усердным защитником мира; но мы достоверно знаем, что он мира не хочет. Зегелин хочет нас настращать готовностью турок к войне, но в предыдущем письме сам он описывал страшное истощение Порты, которая не может поднять головы; и потому будьте с ним осторожны и выведывайте, не от него ли или от каких других происков идет помеха делу. Легко станется, что и прусский министр, будучи лишен всякого участия при заключении мира, старается теперь сделаться нужным. Если рейс-эфенди или кто другой станут время проволакивать или откажутся принять мирный договор слово в слово, то дайте им почувствовать, что их поступок остановит очищение Молдавии и остающихся в наших руках крепостей, где у нас вся армия без малейшей убавки. Рейс-эфенди спрашивал вас, на каком основании австрийцы заняли своим войском значительную часть Молдавии. Я вам передаю следующее, что вы должны содержать в величайшей тайне: необходимо внушить Порте об истинных взглядах двора нашего на это дело. Откройте надежнейший путь к удостоверению Порты, что австрийское занятие ее земель есть для нас дело совсем постороннее, в котором мы не имеем и никогда не примем ни малейшего участия. Передайте это внушение словесно, а не письменно самому великому визирю или доверенной от него особе. Повторяю, что это должно сделаться в величайшей тайне, ибо положение нашего двора в этом случае очень деликатно: он не должен себя компрометировать ни пред венским двором, ни пред Портою. Даю вам право обещать 100000, 200000, наконец, 300000 рублей тому, кто возьмется уничтожить все происки недоброжелательных людей и довести дело до того, чтоб ратификация была отправлена в Петербург без всяких изменений договора".

Все эти сношения вел Румянцев в Фокшанах, лежа в постели, к которой приковала его мучительная болезнь. Еще в августе, узнав о тяжелой болезни Румянцева, императрица решила отправить к нему назад Репнина для помощи в окончании мирного дела; если фельдмаршал оправится, то Репнин должен был ехать послом в Константинополь, в противном случае принять начальство над армиею. 14 сентября приехал Репнин в Фокшаны и на другой день написал в Петербург к Потемкину: "Я нашел фельдмаршала в крайней еще слабости и в несостоянии встать с постели, хотя уже из всей опасности и вышел. Жалко на него глядеть и на всех здесь находящихся; из всего города сделалась больница. Игельстром был очень болен, но уже ходит. Завадовский лежит, Аш, Велда, кн. Андрей Николаич тоже - одним словом сказать, все почти больны лихорадками и горячками. Из всех людей фельдмаршальских один его егерь только здоров, а прочие все или лежат, или насилу таскаются. Фельдмаршал поручил мне вам изъяснить, сколь он наичувствительно признателен за участие, кое вы приняли в его болезни, и за все знаки вашей к нему дружбы. Сам писать не в силах, а коль скоро сможет, то будет. Считая, что фельдмаршал недели через три или четыре придет в желаемые силы, тогда не вижу я, чтоб нужно мне было здесь при нем оставаться. Вы знаете, мой друг, что ему помощники не надобны. Сделай мне милость, спроси не только наставления, но милостивого по сему совета у государыни. Я боюсь, чтоб турки, сведав, что наш посол прискакал по почте, не подумали, что крайняя нужда нам спешить, и оттого бы не возгордились, а утаить сего нельзя, понеже оно публично в Петербурге, а оттоль сюда множество людей пишут. Представьте ее в-ству все сие, и если я буду столь счастлив, чтоб мысли мои встретились с мыслями ее в-ства, то испросите мне высочайшее позволение отсель к вам приехать, когда фельдмаршал придет в желаемые силы. Пожалуй, мой Друг, не замедли мне на сие ответом, а посольствы, конечно, прежде будущей весны быть не могут". Совет решил, что можно позволить Репнину приехать в Петербург.

Румянцев еще не успел оправиться от болезни, как на него возложена была новая обязанность - заведование Второю армиею, оставшеюся без начальника за отъездом Долгорукого, и улаживание дел татарских. По этому поводу Румянцев писал императрице: "Что касается свойств и расположения татарских народов, то едва ли и надеяться можно в скором времени видеть их спокойными и пользующимися, как следует, вольностью и независимостью. Я свое мнение основываю на том, что имевшие с ними дело Щербинин, Веселицкий и кн. Долгорукий одинаково и постоянно писали, что татары исполнены крайнего отвращения ко всем благодеяниям в. в-ства и никогда не переставали желать раболепствовать по-прежнему Порте, а теперь этого и формально ищут, о чем визирь в своем письме ко мне упоминает да и кн. Долгорукий писал, что они за этим депутатов своих отправили к Порте". Действительно, турецкие войска вышли из Крыма, флот отправился от его берегов назад в Константинополь, резидент Веселицкий был освобожден; но татары не хотели принять данной им вольности. Больному фельдмаршалу было тяжело заведовать двумя армиями, особенно при таких обстоятельствах. "Пощады я не делаю ни здоровью, ни самой жизни моей, - писал он Екатерине, - против совету докторов, кои беспокойство, сопряженное с управлением дел, главным препятствием моему выздоровлению полагают, я жертвую вседневно последними силами исполнению моей должности, но, во всем ослабевши от долгой болезни, едва могу распоряжать и сею частью и боюсь, чтоб в таком состоянии и тут чего-либо не проронить". Румянцев просил, чтоб для Второй армии назначили или опять кн. Долгорукова, или кого-либо другого, хорошо знающего дела того края, где расположена эта армия. Между тем великий визирь прямо обратился к Румянцеву с письмом, где выражал желание изменить мирные условия, именно касающиеся татар и дунайских княжеств, для которых в Кучук-Кайнарджи выговорены были льготы. На это Румянцев отвечал: "Скрыть не хочу моего крайнего удивления, каким объят я был, увидав содержание вашего письма. Дело столь торжественное, как мир, заключенный между Всероссийскою империею и Портою Оттоманскою уполномоченными от их государей, в своем исполнении не терпит ни отлагательств, ни остановки, и я должен вам сказать, не обинуясь, что ни один пункт в трактате не может быть нарушен без того, чтоб не нарушены были и все статьи его, и самое главное основание - искренность и добросовестность. Перемена священных договоров вслед за их постановлением была бы предосудительна достоинству и славе высочайших дворов. Хотя сказанное увольняет меня от дальнейших объяснений, однако хочу из дружбы к вам заметить следующее: татарские народы как вольные и независимые не принуждаются ни к чему противному магометанскому закону. Жалобы и просьбы их, хотя бы и действительно шли от них самих, не дают права ни той, ни другой державе входить в их разбор. Татары стали теперь народом вольным и ни от кого не зависимым, и об этом положении их Россия и Порта имеют между собою обязательства, которые должно исполнить независимо от татарских желаний. Вы сами говорите в письме своем что несколько лет велась война по несогласию на те условия, которые постановлены в Кайнардже; можно ли же опять требовать в них какой-нибудь перемены и этим трогать пепел прежнего несогласия?" В донесении от 5 ноября Петерсон поздравил Румянцева, что твердость его ответа произвела желанное действие: решено утвердить договор безо всякой перемены.

Но когда ошибка допущена в начале дела, то она непременно обнаружится в конце его. Ошибка, допущенная в начале крымского дела провозглашением независимости татар, была еще усилена уступкою туркам религиозного влияния над ними. Тотчас по заключении Кучук-Кайнарджийского мира Панин писал Веселицкому относительно его условий о татарах: "Хотя татары со стороны Порты в рассуждении политического и гражданского их состояния и признаны совершенно свободными и ни от кого не зависимыми, но с тем, однако ж, чтоб они в духовных обрядах как единоверные с турками в рассуждении султана яко верховного калифа сообразовались правилам, законом их предписанным, но без малейшего предосуждения утверждаемой для них политической и гражданской вольности. По бывшим о сей духовной должности татар к турецкому государю на Фокшанском и Бухарестском конгрессах рассмотрениям имела она состоять в том, чтоб каждый новый хан крымский, добровольным избранием возводимый на сию степень, возвещал о том оттоманскому престолу грамотою своею чрез нарочную депутацию и требовал от оного утверждения или же благословения на свое достоинство; чтоб судьи крымские, поелику суд и расправа магометанская в тесном соединении с их же законом состоят, снабдеваемы были полною мочью от кадилескера константинопольского, а по крайней мере чтоб при первом случае, но единожды на все уже последствие времени не требовано было татарским правительством судей их настоящих и будущих благословляющая бумага и чтоб в Крыме и во всех татарского владения местах каждую пятницу в мечетях возносимо было в молитвах имя султанское. Без сомнения. Порта и не оставит стараться тотчас о приведении сих трех пунктов в полное действо; но против того настоит опасность, чтоб татары по невежеству своему, суеверству и неограниченной к туркам преданности не подвиглись, буде оставить без предостережения, поступить далее, нежели совместно быть может с настоящим их независимым состоянием. Пускай посему начинают татары возглашать имя султанское в своих мечетях; но, как скоро разведаете вы о намерении ханском и приготовлениях к сношению с Портою для возвещения ей о своем начальстве и испрошения на то ее подтверждения, также и полной мочи для судей татарских, можете тогда потребовать о сообщении вам отправляемых к Порте писем яко первых по свободе приобретенной, которые, буде найдете в чем-либо несвойственными с настоящим татар положением, стараться имеете исправить вашими хану и правительству крымскому изъяснениями, чтоб хан явился пред султаном не рабом, а господином, действующим только по духовным убеждениям".


Страница сгенерирована за 0.08 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.