Поиск авторов по алфавиту

Глава 4.3.

8 ноября Хотинский описывал разговор свой с Эгильоном по поводу известий о ласковом приеме Дюрана в Петербурге. Хотинский: Теперь уже около года, как дела могли бы быть в настоящем положении, если бы по тогдашним моим внушениям вы послали в Россию от себя человека. Эгильон: Вы знаете, что я делал то, что мне было возможно. Мы сделали первый шаг, но я этого не стыжусь; я сообщил об этом нашим друзьям в Испании, которая согласна с нами; благоразумнейшие должны первые уступить. Хотинский: По совести, не могли мы первые уступить; но так как дела дошли уже до желанного конца, то для чего людям, враждебным восстановлению согласия между Россиею и Франциею, даны способы к отдалению такого доброго дела противоречиями с здешней стороны между словами и делами. Эгильон: В чем состоит это противоречие? Хотинский: Перемирие продолжено, и конгресс будет восстановлен вследствие повторительных прошений турок; а в парижской газете напечатано, что турки по нашему прошению на это согласились; из таких заявлений, по-видимому, можно заключить, что вы продолжаете нам недоброхотствовать. Эгильон: Я этого не заметил в газете, но помню, что такое известие прислано было из Вены и, верно, с прочими известиями не нарочно напечатано; а для доказательства, что это делается без всякого намерения, хотите, я велю вам присылать корректуры газет, и вы можете вычеркивать из них все, что вам не понравится. Хотинский: Очень благодарен, я этого не желаю, прошу об одном - приказать, чтоб вперед или умалчивали, или поскромнее упоминали о вещах, к которым двор мой не может быть равнодушен. Эгильон: Обещаю. На другой день опять разговор. Эгильон: Дюран был милостиво принят императрицею, и все придворные обошлись с ним очень учтиво; он особенно хвалился ласковостию графа Панина, который сказал ему: "Вы можете донести своему двору, что мы не имеем обязательств, которые запрещали бы нам быть в союзе с Франциею". Увидим, что будет дальше. Хотинский: Надобно теперь ожидать, что не желающие восстановления между обоими дворами дружбы станут всеми средствами этому препятствовать и стараться продлить бывшее недоверие, и потому было бы лучше на первый раз усиливать дружбу, не показывая этого явно. Эгильон: Больше не от кого ждать этих раздоров, как от пруссаков. Хотинский: И от англичан надобно также остерегаться, ибо хотя Франция теперь с ними и в дружбе, не надобно, однако, забывать, что они естественные ее неприятели. Эгильон: Прусский министр, конечно, на вас нападет, чтоб что-нибудь узнать; но я надеюсь, что вы ему не перескажете нашего разговора. Венский и сардинский послы мне жаловались, что он не дает им покоя своими расспросами о новостях. Екатерина написала на этом письме Хотинского: "Эта депеша показывает ясно в господине Эгильоне интригантский дух и желание замутить".

Эта заметка была следствием нового сильного раздражения против Франции, которое было произведено шведскою революциею.

23 марта Остерман уведомил Панина, что приезжал к нему прусский посланник граф Денгоф с просьбою, чтоб русский посланник употребил свое влияние между государственными чинами и уговорил их дать позволение Густаву III во время его финляндской поездки посетить Петербург. Екатерина написала Панину по этому случаю: "В ответ графу Остерману о приезде сюда короля шведского дайте ему знать, что приезд его величества, если на то его решительное желание есть, мне не противен будет; но что в нынешнем году я сумневаюсь, чтоб оный место имел, если мне сравнять сей поступок со взятыми мерами генерала Эреншверта и его кордон, ибо его величество имеет опасаться, что сей генерал, знав столь утвердительно, что у нас язва, из усердия сего государя к нам не пропустит. И для того предпишите графу Остерману, чтоб он сюда прислал, и то как можно скорее, точное уведомление, в каком году и в каком месяце точно король быть думает, дабы по крайней мере не двойные были нам издержки, ибо летние приготовления к тому приезду весьма разнствуют от зимних. В самом деле, и сам король шведский еще не показывал графу Остерману свое к сему посещению желание, но только прусский посланник отзывался именем своего короля; итак, прикажите нам прислать что ни на есть точнее, не придавая и не отнимая у моего братца охоты ехать или дома остаться. Мне кажется, однако, весьма ветрено, имев дома хлопоты и голод, государю рыскать по чужим краям". Это намерение посетить Екатерину было придумано, как видно, для того только, чтоб ослабить внимание русского двора к замышляемому изменению конституции.

Мы видели, что главным старанием Остермана и русской партии было уравнение этой партии в сенате, для чего некоторые из противной партии должны были выйти из сената, на что и последовало соглашение между обеими сторонами. Но когда дошла очередь до сенатора графа Шефера, очень дорогого для французской партии, то, по выражению Остермана, "все пружины к спасению его поднялись" и фельдмаршал граф Ферзен обратился к одному из вождей русской партии с предложением, чтоб его партия удовольствовалась выходом только двоих сенаторов. Остерман предложил сделку, чтоб два сенатора уже подали просьбу об увольнении, чтоб Шефер отказался от вице-президентского места в канцелярии иностранных дел, чтоб сенатор барон Дюбен был выбран единогласно президентом канцелярии с согласия короля, чтоб место вице-президента отдано было члену русской партии барону Риддерстолпе, чтоб все вожди французской партии обязались честным словом впредь никогда не думать о низвержении сената и чтоб король дал также свое обнадеживание, чтоб вице-адмирала Фалькенгрена ввести в сенат сверх комплекта и чтоб французская партия в течение сейма не причиняла никакого помешательства и затруднения. Ферзен не противоречил этим требованиям; но когда дело дошло до исполнения, то Остерман должен был уступить и рад был, что вице-президентское место было занято хотя членом французской партии, но не так опасным. Сейм тянулся, тянулись поэтому и русские деньги из Петербурга, хотя оттуда и повторяли Остерману, чтоб он старался об окончании сейма, что посылать по 50000 рублей в Стокгольм тяжело для России при тогдашних обстоятельствах. Но Остерман стал уведомлять не о сеймовых затруднениях, причиняемых противною партиею, стал уведомлять о замыслах более важных. К депеше от 11 июля он приложил документ, сообщенный ему в величайшем секрете английским посланником и полученный последним с нарочным курьером. В документе говорилось, что, по самым верным известиям, 20 мая было тайное свидание у короля с французским посланником Верженем, причем король объявил, что не может более переносить бесчисленных оскорблений, которые наносят ему постоянно государственные чины, что истощенное терпение не позволяет ему более выбора средств для спасения независимости своей короны, что его непременно хотят подвести под русское иго, но что он скорее умрет, чем подвергнется такому бесчестию. После этого вступления король открыл посланнику план своего освобождения. В финляндской крепости Свеаборг, лежащей среди моря, находится склад оружия, назначенного для предприятия; гарнизон крепости состоит из иностранцев, боящихся, что скупость государственных чинов убавит их содержание, и потому недовольных и готовых на все. Они-то должны внезапно явиться пред Стокгольмом. Пользуясь переполохом, который произведет их появление, король соберет четыре чина и предложит им конституцию справедливую и умеренную; предоставляя им гражданскую свободу и все их права, она отнимет у них только свободу делать зло и изменять интересам отечества. Надобно ожидать, что страх заставит их на все согласиться. Если же свеаборжцы будут задержаны в шкерах морскими препятствиями или пригнаны ветром к стороне Норкепинга, то король пойдет против них в челе своей гвардии будто с целию воспрепятствовать их высадке, а между тем постарается соединить оба войска и возвратиться в столицу для нанесения последнего удара. На замечание посланника, что в этом предприятии ставится на карту все с небольшой вероятностию успеха, король отвечал, что он все предусмотрел, что он не скрывает от себя опасности предприятия, но, каков бы ни был исход последнего, он менее боится безуспешности дела и крайностей еще более тяжких, чем позора, которым покрывается его царствование, что кротость, какою он до сих пор руководствовался в своем поведении, сочтена была за слабость, русская партия пользуется ею с величайшею наглостию, время ему оправдаться в глазах Европы, и, будь что ни будет, он решился попытать счастия. Вержень уступил и согласился дать королю денег на предприятие. Это известие вполне подтверждается донесением Верженя своему двору - так умели англичане доставать верные сведения! "Вам, - писал Остерман Панину, - известно все мое постоянное бодрствование при всех бывших покушениях, но против такой внезапности силы мои недостаточны; я могу употреблять только поощрение к предосторожности, что, конечно, мною упущено не будет". Против подозрительности Остермана и его поощрений к предосторожностям король выдвинул опять намерение посетить Россию. Он дал знать Остерману, что 22 июля желает иметь с ним свидание в так называемом Хмельном саду, и действительно приехал туда в 9 час. вечера, когда почти все гуляющие уже оставили сад. Густав III после обычных извинений, что заставил посла ждать, начал разговор тем, что завтра объявит сенату о своем намерении воспользоваться своею финляндскою поездкою и посетить русскую императрицу, чего давно жаждет по родству и уважению к ее блистательным качествам. Остерман отвечал уверениями, что государыне его чрезвычайно будет приятно видеть у себя такого дорогого гостя, любезного соседа и близкого родственника, прибавив, что такие уверения он делает по приказанию ее величества, которой известно уже намерение королевское. Остерман выразил и собственную радость, что король получит самый удобный случай удостовериться в правде его обнадеживаний относительно доброжелательства императрицы к Швеции, и если это доброжелательство не высказалось во всей силе, то не от нее это зависело. На это король сказал: "Не сомневаюсь, что многим шляпам и колпакам наше свидание с императрицею будет очень неприятно; по своей алчности к господству они не желают личных свиданий между государями". Остерман спросил, когда королю будет угодно предпринять путешествие, в настоящем или будущем году. "Это будет от вас зависеть, - отвечал Густав III, - когда вы сейм окончите". "Если б это от меня зависело, - сказал Остерман, - то я бы нынче же прекратил сейм; но вашему величеству лучше меня известны обстоятельства, препятствующие его окончанию". "Я знаю здешний фанатизм, - сказал король, - но, думая, что вы окончите сейм, когда об этом всего меньше будут думать, я решился заранее исходатайствовать у государственных чинов позволение путешествовать и, когда получу позволение, отпишу сам к ее императ. величеству". Этим разговор и кончился; а на другой день король действительно объявил сенату о своей поездке, прибавив, что так как нельзя предвидеть окончания сейма, то поездка не может состояться ранее мая месяца будущего года. Остерман не был обманут и писал Панину, что все это выдумано нарочно для отвращения внимания от предпринятых королем намерений.

Намерения были приведены в исполнение. Известия о соглашении между Россиею, Пруссиею и Австриею насчет раздела Польши заставляли Густава спешить делом как из страха, чтоб того же не случилось с Швециею при ее сеймовых неурядицах, так и из страха, что Россия, развязавши себе руки относительно Польши и, по всем вероятностям, относительно Турции, обратит все усилия к упрочению своего влияния в Швеции. Еще в 1768 году молодой Густав записал в своем журнале: "В Варшаве держали два совета, и результатом совещаний было то, что король и сенат обратятся за покровительством к русской императрице. Это позор!.. Ах, Станислав-Август! Ты не король и даже не гражданин! Умри для спасения независимости отечества, а не принимай недостойного ига в пустой надежде сохранить тень могущества, которую указ из Москвы заставит исчезнуть!" Потом записано: "Польские известия все те же: анархия и подкуп! То же будет и с нами, если не поможем себе сильными мерами". Этот взгляд был заявлен и в публике. В начале 1772 года читали в одном очень распространенном стокгольмском журнале: "Время обратит внимание на наше завтра. Нам угрожает та же участь, что и полякам, но мы еще можем найти Густава-Адольфа. Отчего происходит несчастие Польши? От нетвердости законов, от постоянного унижения королевской власти, и отсюда неизбежное вмешательство соседних держав во внутренние дела".

Вместе с восстанием в Свеаборге должно было вспыхнуть восстание на юго-западе королевства, в Христианштадте, и оно-то началось первое; оба брата королевские должны были его поддерживать. Чины, собранные в Стокгольме, встревожились, зная цель движения и участие в нем короля. Против войска чины могли защищаться только войском же, преданным конституции, и с нетерпением ждали прибытия в Стокгольм Упландского полка; но Густав III предупредил. 19 августа (н. с.) он обратился с горячей речью к офицерам и солдатам; и те, за немногими исключениями, приняли его сторону; стража была приставлена к дверям сената, самые опасные, самые видные члены противной партии были схвачены; члены Секретного комитета разбежались; в несколько часов весь Стокгольм находился во власти короля. На третий день Густав прочел сейму новую конституцию, которая была принята среди рукоплесканий.

10 августа (с. с.) Остерман донес, что не только гвардия, артиллерия, мещанство, все коллежские департаменты, но и собрание государственных чинов, принужденные силою, обязались присягою повиноваться всем повелениям короля и признать ту форму правления, которую он им представит. "Вот все, что я мог узнать, - писал Остерман, - потому что я лишился всех своих друзей, которые так оробели, что ни один не смеет ко мне прийти. Сенат и вожди благонамеренных, не хотевшие присяги, арестованы, равно как оратор мещанского чина, секретарь поселянского и нотариусы". Вслед за тем Остерман описывал свой разговор с главным зачинщиком переворота графом Карлом Шефером. В собрании при дворе Шефер подошел к нему с комплиментом его поведению во время переворота. "Король, - говорил Шефер, - очень доволен вашим поведением и приказал вас уверить, что приобретенная им теперь власть вместо умаления согласия между Россиею и Швециею будет служить к его утверждению. Хотя бы его государство стало еще сильнее, чем теперь, отнюдь не намерен он прямо или косвенно препятствовать предприятиям и завоеваниям императрицы". Остерман отвечал, что не преминет передать своему двору эти уверения, но при этом нашел нужным заметить, что, вероятно, есть державы, которые не будут равнодушно смотреть на тесную связь между Россиею и Швециею; что же касается завоеваний, то известна обширность России, не требующая дальнейшего распространения. Шефер, понявши, что Остерман намекает на Францию, отвечал: "Правда, что наш король находится в теснейшей дружбе с французским двором; однако в угодность ему не предпримет никогда ничего противного русскому двору. Да, не скрою от вас, что и сам французский двор при нынешнем министре герцоге Эгильоне переменил прежнюю широкую политику герцога Шуазеля, принял те же миролюбивые правила, какие и наш король соблюдать намерен". Остерман, рассмеявшись, отвечал: "Если это правда, то жаль, что Эгильон не вступил ранее в министерство: тогда не было бы и войны у нас с турками". Шефер согласился с послом. Сообщая этот разговор, Остерман писал, что участники в перевороте твердят о согласии прусского короля на их дело; сам Густав III уверял каждого, что ни прусский король, ни русская императрица не будут спорить против установленной формы правления. Радость сестры Фридриха II, вдовствующей королевы шведской, была неописанно велика, по выражению Остермана; она приписывала себе начало событий и, узнав о его совершении, сказала: "Теперь узнаю в Густаве свою кровь".

Можно утвердительно сказать, что известие о шведских событиях было самое неприятное по внешним делам, какое до сих пор получала Екатерина. Она видела в перевороте победу Франции, которая воспользуется ею, чтоб возбудить войну между Швециею и Россиею, войну, опасную по близкому соседству с Петербургом и открытости границ; кроме того, эта война поддержит войну турецкую, может поддержать и поляков в их сопротивлении разделу. В апреле 1771 года Екатерина писала Румянцеву: "Король шведский получил в Париже известие о кончине его родителя, чем наши искони ненавистники-французы и воспользовались дачею некоторой недоимочной субсидии; но в Швеции, кажется, шапки имеют также некоторые поверхности; итак, в надежде на милость Всевышнего будем спокойно зреть на сеймическое окончание; если б же дерзнули (шведы) на злое предприятие, то я персонально готова оборонять и умереть на обороне той части границы нашей, честь коей никому уже не уступлю, но полагаю, кажется, безошибочно, что в том нужды не будет". Но теперь, чего больше всего опасались, то случилось. Еще прежде получения депеши от Остермана, 16 августа, в присутствии императрицы Чернышев читал в Совете рапорты выборгского обер-коменданта, где заключались показания выехавшего из Швеции офицера, что у них города принуждаются к присяге одному королю, с исключением государственных чинов. Панин сообщил, что полученные им рапорты от выборгского губернатора содержат те же известия и что по приказанию императрицы уже послано к губернатору письмо, чтоб беспрепятственно принимал выезжих шведов, противников этой перемены. В Совете рассуждали, что нельзя еще полагать, чтоб предприятие удалось шведскому королю: что удача и неудача одинаково могут произвести много смуты в Швеции; Что в первом случае прусский и датский дворы обязаны договорами препятствовать тому сообща с нами; что так как Россия находится еще в войне с турками, то и не может теперь вооружиться против Швеции; в надежде, что в этом году опасности от шведов еще не будет, надобно остаться в оборонительном положении и, не выдавая никаких деклараций против шведских событий, сделать только "оказательство" движением к шведской границе находящегося в русской Финляндии войска и петербургской легкой полевой команды, посылкою знатного генерала, также вооружением нескольких кораблей и галер; что можно также вызвать несколько полков из Польши и отправить их в Финляндию. Императрица одобрила все эти меры. Решено было отправить на шведскую границу генерал-майора графа Апраксина, но и сам Чернышев должен был отправиться, туда для необходимых распоряжений. Когда стали рассуждать о содействии других держав, то Екатерина сказала: "Держась всегда правила, что соединенные силы более вредны, нежели полезны, не должно нам на других полагаться, а надлежит, оставляя их помогать нам порознь, привесть самим себя в такое состояние, как бы мы одни принуждены были вести войну".

В заседании Совета 23 августа сообщены были депеши Остермана, после чего Панин прочел письмо Густава III императрице, привезенное камергером Таубе: король, извещая о перевороте, уверял, что он послужит к большему утверждению доброго согласия между Швециею и Россиею. Чернышев, возвратившийся из своей поездки в Финляндию, показывал новую карту этой страны, причем объявил, что нашел крепости Фридрихсгам и Вильманстранд в очень дурном состоянии; и так как одни эти крепости не могут удержать шведов, то предлагал, укрепя их, построить между ними еще новую крепость. Эти известия побудили Совет прийти к решению, что в настоящих обстоятельствах, когда в Швеции переворот произведен окончательно и русские войска заняты в отдаленных местах, надобно оставаться в покое и только в оборонительном положении. В заключение гр. Панин сообщил, что он объяснил шведскому и прусскому министрам необходимость наших приготовлений, потому что переворот в Швеции произведен не одним королем, но с помощью иностранной, к нам враждебной державы (Франции); графу Сольмсу поручил он донести своему государю. чтоб его величество приказал также сделать "оказательства" вооружениями.

Но прусский король не хотел делать "оказательств" против племянника. Он вовсе не был против переворота в Швеции, ибо не считал для себя выгодным утверждение здесь русского влияния, но он больше всего боялся войны, которую по обязательствам с Россиею должен был начать. Поэтому он начал искать способа, как бы уладить дело без войны. Он писал Густаву III (6 сентября): "По письму в. в-ства я вижу успех, полученный вами в перемене формы шведского правления. Не думаете ли вы, что это событие ограничивается успехом революции внутри вашего королевства? Не приходит ли вам на память, что Россия, Дания и я сам - мы все гарантировали прежнюю форму правления? Вспомните, что я говорил вам в Берлине во время вашего пребывания там. Боюсь, чтоб последствия этого дела не привели в. в-ство в положение худшее, чем то, из которого вы вышли, и чтоб с этой революции не началась эпоха величайших бедствий для Швеции. Вы знаете, что у меня обязательства с Россиею. Я их заключил гораздо прежде предприятия, приведенного вами в исполнение. Честь и добросовестность одинаково препятствуют мне их нарушить, и, признаюсь, я в отчаянии, что вы сами заставляете меня действовать против вас, меня, который вас любит и желает вам всех выгод, совместимых с моими обязательствами. Вы мне вонзаете кинжал в сердце, повергая меня в жестокое затруднение, из которого я не вижу выхода. Я то же самое написал королеве, вашей матери, изложил ей дело по сущей правде. Но дело сделано, и затруднение состоит в отыскании лекарства. Я буду считать лучшим днем моей жизни тот, в который я буду иметь возможность поправить случившееся". Густав отвечал дяде (22 сентября), что он полагает надежду на правоту своего дела, на любовь к себе народа и хочет последовать примеру своего любезного дяди, как тот вел себя, когда вся Европа поклялась погубить его. "Надеюсь, - писал Густав, - что вы признаете во мне свою кровь". На это Фридрих писал ему (5 октября), что не желает видеть его в том положении, в каком он сам находился в Семилетнюю войну. "В Швеции, - писал Фридрих, - две партии, враждебные друг другу; король должен начать с их примирения и этим утвердить свой престол; но такое предприятие требует спокойствия, и потому я уверен, что ваше в-ство не будете слушать злых внушений, которые вам будут делаться с целию поссорить вас с соседями".

Фридрих был действительно в большом затруднении: что, если Россия потребует от него исполнения обязательств? Он составил план по крайней мере протянуть время посредством переговоров и добиться какой-нибудь сделки, уступки со стороны Густава III, которому русский, прусский и датский министры должны были представить, что их государи гарантировали шведскую конституцию 1720 года, так, чтоб он не ставил их в необходимость исполнить свои обязательства. Предложение этой меры было отправлено русскому двору в депеше гр. Сольмсу 4 сентября. Уведомляя об этом принца Генриха, король писал ему: "Шведская королева уведомляет меня об успехе революции; я ее поздравил с одним, что сын ее избег большой опасности, и описал все предвидимые мною несчастия, если король не ограничит свою власть. Я не вижу другого средства спасти Швецию, как завести переговоры и чтоб король, уступая с своей стороны, согласился принять проект графа Горна. Я написал в этом смысле в Россию; но если это не удастся, то мы будем вовлечены в войну против родного племянника; одна мысль об этой войне, признаюсь, мне противна". Генрих, который гораздо откровеннее высказывал свое сочувствие племяннику, просил брата убедить русскую императрицу не очень волноваться шведскими событиями, убедить, что главное внимание ее должно быть обращено на турецкую войну. Если она для шведской войны поспешит заключением мира с Портою, то потеряет существенные выгоды и подвергнется большим затруднениям: венский двор может снова броситься на сторону Франции, которая обязана поддержать Швецию. "Я согласен, - писал Генрих, - что трудно найти средину между интересами императрицы и шведского короля, но лишь бы протянуть время, можно всего надеяться".

Принц Генрих переслал Екатерине Письмо шведского короля, в котором тот, оправдывая свой поступок, писал, что если б он не предупредил, то сам немедленно был бы заключен или убит. Екатерина отвечала Генриху: "Все это было бы для нас фамильным делом, мы погоревали бы, побеспокоились. Но к несчастию, шведская революция имела другие причины. Ваше королевское высочество хорошо это знаете. Переворот произведен интригою и деньгами Франции, а не опасностию, которой подвергался король, ни желанием возвратить свободу нации. Будучи уверена, что переворот произведен державою, самою враждебною моим делам, и что государь, связанный со мною самыми близкими кровными узами, обманут ею, будучи проникнута горестию как родственница, что я должна чувствовать как русская императрица, обязанная заботиться о безопасности своего народа?" Раздражение Екатерины усиливалось известиями, что в Швеции правительство рассеивает в народе слухи о враждебных намерениях России. По этому поводу она написала заметку для Остермана: "Я думаю, что вы у места и, кстати, не упустите сделать употребление из того, что ныне в Швеции нигде не оставляется жало противу соседей в нации поощрять. Надобно, чтоб и они знали, что соседи на это рефлекцию делают и что они пустым комплиментом вероломного короля не обмануты. Знатно для отвращенья нации от собственного состояния ей дают другой объект".

В своем беспокойстве насчет беспокойства русской императрицы прусский король и его брат были утешены известием о разрыве Фокшанского конгресса, что должно было отвлечь внимание России от Швеции. 20 сентября Фридрих писал Сольмсу: "Узнавши о прекращении Фокшанского конгресса, я не могу дать России лучшего совета, как скрыть свой гнев относительно шведской революции: это нетрудно, ибо Швеция не в состоянии на первый год предпринять что-либо враждебное против нее". Получивши известие о решении Совета 23 августа оставаться относительно Швеции только в оборонительном положении, Фридрих был в восторге.

Вследствие этого решения Совета Панин писал Остерману: "Разные части политических наших дел и расположений не достигли еще той зрелости, чтоб отныне уже можно было определить и умерить те точные поступки, каковыми для славы ее импер. в-ства и для существительной государственной пользы удобнее, выгоднее и приличнее нам будет ополчиться и действовать противу захваченного королем шведским самовластия; но столько, однако ж, могу я с подлинностию сказать, что меры наши будут наперед соглашаемы с союзными и дружественными дворами и что, когда время раскроет завесу для явных деяний, мы на театре не одни явимся, а всемерно с добрыми и надежными помощниками. До тех пор требует от нас благоразумие оставаться в пассивном примечании и бдением за всеми намерениями и шагами короля, шведского, довольствуясь между тем мало-помалу, и под рукою заготовлять собственную свою оборону и ополчение. Правда, разрушение шведской формы управления составляет для нас случай самой величайшей важности, и особливо в следствиях своих для переду опасным быть могущий; но и то опять истинно, что легче и способнее есть стрещи, блюсти и охранять нечто законом, присягою, и временем, и привычкою сооруженное и национальным благом освященное, нежели после, когда все сии коренные основания вконец уже опровержены, восстановлять опроверженное и дело, совсем сделанное, возвращать в небытие. В настоящем случае надобно будет нам не о том помышлять и целью себе ставить, чтоб прежнюю форму правления во всем ее пространстве и во всех частях нераздробительно восстановить, но чтоб по крайней мере, заимствуя из оной коренные основания как существительной вольности для нации шведской, так и прочной впредь безопасности для окрестных держав, нынешнюю новую таким образом распорядить и учредить, дабы и тот и другой пункт из старой признаны и утверждены были фундаментальными законами без всякого тут подчинения произволу и своенравию королей. По всей вероятности, судить можно, что сия посредственная дорога встретит в свое время меньше затруднения и препон, ибо в ней и король, и нация нечто для себя выигранного находить будут; первый, сохраняя по меньшей мере некоторую часть похищения своего, а последняя, возвращая себе то, что для истинного ее блага и безопасности государственной всего драгоценнее было в прежней форме правления. Между тем, дабы к будущему нашему тем или другим образом действованию в пользу шведской национальной вольности иметь нам в самой Швеции некоторое способствование, нужно весьма, чтоб вы без подания и малейшего на себя вида к сумнению или же и действительному подозрению, а паче без всякой огласки и аффектации старались по крайней возможности не только сохранять, но и умножить еще дружбу и доверенность к себе некоторых из надежнейших и в твердости испытанных шефов прежней благонамеренной партии, ободряя их несомненною надеждою скорой и действительной перемены в настоящем порабощении отечества их, а потому и обязывая их самих заготовлять мало-помалу, искусным образом и без компрометирования себя без нужды дух друзей своих к надлежащему впредь за общее благо поборствованию. Зная состояние нравов шведских, сужу и согласно с учиненным уже от вас примечанием, что есть теперь, конечно, и между шляпами много таких, кои опровержение прежней формы правления чистосердечно оплакивают и рады будут содействовать всеми своими силами восстановлению ее. Пожалуйста, не оставьте обращать бдительное око и на сих последних, приласкивая к себе доверенность их и взаимно опять им открываясь по мере усматриваемого в них жара и соединенной с оным надежности. Между именитейшими шляпами не могу я вообразить себе, чтоб нынешний сенатор граф Ферзен внутри сердца своего мог быть равнодушен в рассуждении похищенного королем беспредельного самовластия. Он умеет и обык уже править духом знатной части сограждан своих, почему непритворное его к нашей стороне приобретение и могло бы в свое время немалую принести пользу. Приготовление людей в актеры для Шонской провинции свойственнее датскому двору, нежели нам, почему оное и можно предоставить собственному его попечению; но тем не меньше не оставляйте иметь в виду и тамошний край, ибо совокупное и одновременное действование в обеих сторонах, т. е. в Шонии и Финляндии, будет гораздо сильнее и прочнее, служа одно другому опорою. Ежели по сему и для Шонской провинции вам актеры надежные и полезные попадаться будут, не упускайте и тех из рук, но паче старайтесь приобретать их беспосредственно себе для сохранения до пункта решения всего нужного секрета, ибо после ничто уже не помешает уступить их Дании и употребить под ее дирекциею там, где для нее одной вся способность. Что до Померании касается, в рассуждении ее обстоятельства совсем другие, ибо там все дело будет от скорости в военных движениях союзника нашего короля прусского, на которую, конечно, с полною надеждою положиться можно, и от той импрессии, с каковою вся Германская империя на оные взирать может и будет по времени и по политическим расположениям главных ее членов, а особливо австрийского дома. Все сие соображая к тому пункту, когда собственные наши государственные расположения зрелости своей достигнут, а особливо мир с Портою действительно заключен, следовательно же, и главные наши военные силы и ресурсы от тамошней заботы совершенно освобождены будут, прошу я вас сообщить мне предварительно для донесения ее импер. в-ству в полном пространстве и со всеми наперед удобь определяемыми подробностями ближайшие ваши мысли об образе действительного открытия внутренних операций в Финляндии и Шонской провинции, дабы сим способом и здешние и датские меры и содействования на одинаковых правилах основать, обращая все части огромного плана к одной цели, т. е. к лучшему и сильнейшему подкреплению взаимно одной другою. Для сего же самого нужно весьма заранее и с достоверностию знать точное расположение духов шведской нации в разных ее состояниях, а особливо в армии и во всех военных людях. Неоспоримо то, что король умел приобресть себе для произведения революции большую часть войска; кажется, что оное и теперь еще на его стороне; вопрошается только: дух энтузиазма, которым армия и войско наполнены, какого прямо свойства, истинного ли военного и стремящегося к возобновлению прежней славы шведского имени, следовательно же сумнительного и опасного для соседей, или же, напротив, только честолюбивого, льстящегося скорейшим получением чинов и других отличностей при молодом и самовластном государе?"

В Петербурге опасались нападения шведского короля, заявившего свою отвагу в перевороте, опасались, что Франция побудит Густава III к войне с Россиею, чтоб помешать последней в Польше и Турции; а во Франции, довольные успехом переворота, хотели спокойного утверждения в Швеции нового порядка и опасались, что Россия своим нападением помешает этому утверждению, Швеция не в состоянии еще будет отразить удар, и Франция для ее поддержки вовлечена будет в войну, а войны в Версали боялись больше всего. Затруднительно было положение нового французского министра в Петербурге Дюрана при том сильном раздражении, какое господствовало теперь здесь против Франции, на которую смотрели как на виновницу несчастной шведской революции, по выражению Панина. Дюран обратился к первенствующему министру с уверениями, что двор его всегда желал и желает быть в добром согласии и дружбе с ее и. в-ством; перемену в Швеции произвел он вовсе не в намерении нанести этим вред России; что Франция еще прежде советовала шведскому двору возобновить союз с Россиею, да и после внушала то же самое; английский двор на вопрос французского признал шведскую перемену домашним распоряжением и не находит нужды вмешиваться в это дело; король, государь его, весьма сожалел бы, если б в России думали, что он старается причинять ей новые заботы или распространить военное пламя в Европе. Панин отвечал, что ее и. в-ство совершенно уверена в личной склонности Людовика XV к сохранению доброго с нею согласия; но политика французского двора с самого вступления ее в-ства на престол препятствовала этому. Целые десять лет французский двор не переставал действовать против России в Польше, Швеции, Турции и ввел ее в настоящую войну с последнею, как это все ему, Дюрану, самому известно вследствие постоянного его обращения в делах; тогда как Россия вовсе не подражала такому поведению Франции, не имела против нее ни с кем договоров и соглашений. Самый внезапный приезд его, Дюрана, в Россию подал причину думать, что он послан помешать или уничтожить соглашенное между тремя дворами раздробление Польши возбуждением между ними зависти и недоверия или же и заведением в России какой-нибудь смуты. Если эта догадка имеет некоторое основание, то он может быть наперед уверен в неуспехах того и другого намерения. Россия не может быть покойна со стороны Швеции, не может полагаться на ее союз, как зависящий теперь не от государственных чинов, а единственно от молодого, предприимчивого и нарушившего свою присягу государя, и потому Россия предпринимает все возможное для своего обеспечения. Панин в заключение позолотил пилюлю, распространившись о своем уважении лично к Дюрану как человеку, состарившемуся в делах и приобретшему славу своим искусством в их ведении; заявил надежду, что французский министр будет вести дело с чистосердечием и доставлять своему двору верные донесения, не подражая своим предшественникам, которые, побуждаемые злобою, наполняли свои донесения одною ложью; Дюран был смущен таким неожиданным объяснением и проговорил в ответ, что он отправлен в Россию вовсе не по поводу Польши: двор его считает дело о разделе конченным и не намерен вмешиваться в то, что сделано тремя великими державами. Панин имел и личные побуждения быть чистосердечным с Дюраном; прусский король писал гр. Сольмсу: "Я буду все-таки повторять гр. Панину, чтоб он был осторожен с Дюраном. По всем известиям, мною полученным, цель его посольства - перемешать карты и низвергнуть гр. Панина; для этой цели избран министр - мастер в интригах".

В Дании произошла также революция особого рода. Первое письмо, полученное Паниным в этом году от Местмахера, заключало в себе следующее известие: 5 января (с. с.) король и королева были вместе на придворном маскараде; король оставил маскарад около полуночи, королева с своим наперсником Струензе - в третьем часу, а в пятом часу король был разбужен неожиданным посещением: в его спальню вошла вдовствующая королева Юлиана-Мария втроем с наследным принцем Фридрихом и графом Ранцау. Юлиана стала говорить о бедственном положении государя и государства вследствие постыдной слабости королевы и непростительных насилий графа Струензе и успела убедить короля в необходимости арестовать королеву, фаворита ее и всех сообщников; написаны были об этом указы и подписаны королем. Граф Ранцау пошел арестовывать королеву, которую нашел в постели; после некоторого сопротивления и требования свидания с королем королева Матильда сдалась. Струензе и сообщники его были также арестованы беспрепятственно и отправлены в крепость. Народ, узнавши о событии, собрался на площади перед дворцом в бесчисленном множестве, и не было конца его радостным крикам; с теми же криками толпа провожала короля, когда он вместе с принцем Фридрихом разъезжал по улицам в парадной карете; женщины из окон домов махали белыми платками; вечером все дома были иллюминованы. Как скоро Местмахер проведал о событии, то первою его мыслию было воспользоваться им для возвращения к делам Бернсторфа. Он сговорился с английским посланником Кейтом, и отправились к графу Остену, который принял их поодиночке, сперва Кейта. Когда последний выразил желание своего двора видеть по-прежнему у дел графа Бернсторфа и надежду, что Остен будет этому содействовать, тем более что и русский двор желает того же, то Остен разгорячился и отвечал: "Я не думаю, чтоб иностранные державы хотели королю предписать, кого он должен брать в министры". За Кейтом вошел Местмахер, поздравил Остена с радостным событием и прибавил, что для полной радости недостает одного: зачем он, Остен, уступил Ранцау всю честь такого важного предприятия? Остен отвечал, что не может долго говорить с Местмахером, торопится ехать во дворец и что он сам узнал о событии только в 8 часов утра, когда его позвали к королю, впрочем, он уже успел представить его величеству, что из уважения к русской императрице не следует употреблять к делам графа Ранцау, а, наградя, надобно отправить его в Голштинию, на что король и согласился. После этого и Местмахер дал Остену "восчувствовать", какой ему предстоит теперь благоприятный случай подать самый сильный опыт своей благонамеренности возвращением графа Бернсторфа, чем вместе и докажет свою преданность ее импер. величеству, а за это без воздаяния не останется: он, Остен, будет заведовать департаментом иностранных дел и заседать в королевском совете, а Бернсторф получит звание великого канцлера. "Великого канцлера давно уже у нас не бывало, и теперь не о том надобно думать, - отвечал Остен и, приблизясь к дверям кабинета, сказал: - Здесь иностранцев не любят". Местмахер дал ему "восчувствовать", что великие заслуги, оказанные Дании графом Бернсторфом, известны всей Европе и не позволяют смотреть на него как на иностранца, а еще более теперь, когда арест его гонителей вполне оправдывает его поведение. Появление третьего лица прервало разговор.

"Мы имеем причину думать, - писал Панин Местмахеру, - что произведенная в Копенгагене революция весьма нужна была для блага и спасения Дании от совершенного развращения и впредь полезна будет возвращением всех дел в естественный их порядок и течение. Не меньше ласкаю себя надеждою, что сей перелом способен и к утверждению взаимных интересов России и Дании, если только в правлении последней истребится вся прежняя необузданная ветреность". Панин, выражая мнение, что Остен вовсе не расположен в пользу графа Бернсторфа, предписывал Местмахеру мимо его и тайно от него обратиться к вдовствующей королеве, которая теперь, как главная виновница переворота, должна быть в большой силе и не может сама по себе не доброхотствовать старику Бернсторфу, оказавшему ей прежде большие услуги. Что касалось участи арестованных, то Панин писал, что нет нужды и пристойности поступать с виноватыми очень строго, особливо осуждать их на смертную казнь, и что милосердием своим в этом случае король приблизится к образу мыслей и великодушных действий императрицы, своей натуральнейшей союзницы и друга.

Остен объявил Местмахеру, что король единственно из уважения к императрице не дал места в совете графу Ранцау и отправляет его в Голштинию для начальства над войском; также в угоду императрице и граф С. - Жермэн будет удален от всех дел и отправлен в Голштинию для проживания там своей пенсии. Так как Остен не промолвил ни слова о Бернсторфе, то Местмахер почел неприличным начинать о нем разговор и обратил все свое старание к тому, чтоб чрез некоторых благонамеренных действовать на вдовствующую королеву. Один из таких благонамеренных, граф Гакстгаузен, представил королеве, что без возвращения графа Бернсторфа столь полезное для Дании дело, как голштинское, никогда не будет приведено к окончанию и, таким образом, Дания лишится и таких знатных приобретений, и такого заслуженного мужа, как граф Бернсторф. Королева уверяла, что возвращение Бернсторфа было ее всегдашним желанием, но опасается она, возможно ли это или по крайней мере не сопряжено ли с большими трудностями и приятно ли будет для народа, потому что у Бернсторфа множество врагов. Местмахер приписал такой ответ королевы внушениям Остена, который и английскому посланнику толковал, что в Дании не любят Бернсторфа, приписывая ему обременение государства долгами.

Смерть Бернсторфа прекратила все эти движения и за и против него. Какое значение придавали Бернсторфу в России, видно из письма Екатерины к госпоже Бельке: "Я почувствовала бесконечную скорбь от смерти Бернсторфа. Думаю, что. с ним надолго погребены порядок и благоденствие Дании, ибо, что бы ни говорили, я внутренне убеждена, что во всем сделанном нет никакой прочности. Я не буду удивлена, если королева Матильда опять появится на сцене. Признаюсь, что я с трудом верю всему, что рассказывают о проектах этой королевы и ее г. Пилюля (Струензе - бывший медик)". Собственные воспоминания и ребяческий характер датского короля были причиною такого взгляда Екатерины на датские события. Между тем работала следственная комиссия над Струензе с товарищами; и Местмахер писал своему двору, что вряд ли Струензе избежит смертной казни: говорят, что если оставить его только в заточении, то королева, освободившись, вследствие слабости королевской освободит и своего любимца, к которому питает еще страсть, и тогда надобно будет ожидать с их стороны кровавого мщения, а со стороны народа, ненавидящего Струензе, возмущения. Екатерина по прочтении письма Местмахера написала Панину: "Если опасаются королевина мщения, то более еще оного опасаться имеют, если она найдет своих фаворитов умерщвленными, нежели их в живых увидит, то не в сем дело состоит. Мое мнение есть, что если датчане дозволят своему слабому государю разговеться и кровь проливать единожды, то он им всем, а по крайней мере многим, головы пересечет. Напишите сие с первой почтой Местмахеру". Но все представления Местмахера не повели ни к чему: Струензе и граф Брант были казнены. "Датские дела внушают ужас, - писала Екатерина Бельке, - как можно было отрубить головы этим несчастным? Их казнили за то, что их государь не умеет быть государем. Если б он был другим человеком, то как бы все это могло случиться? Стороны являются судьями; от этого волосы становятся дыбом; тут нет здравого смысла, как нет его ни в одном из виновных. Страшно иметь дело с тронутыми мозгами; я знаю, чем за это можно заплатить, сама была в таком же положении. Если датчане дали себе слово развивать естественное расположение своего молодого короля к жестокости, то поступили как нельзя лучше. Я питаю отвращение к юридическим убийствам, сопровождаемым самыми бесчеловечными подробностями, как это там делалось. Только самая ужасная мстительность могла вести дело так далеко. Теперь датчане должны беречь свои головы; или я очень ошибаюсь, или подо всем этим кроется замысел лишить короля свободы. У него отняли жену против его воли, и Бог знает что еще сделают и что заставят его сделать. Мое сердце вооружено против бесчеловечий и людей бесчеловечных. Знаю, они говорят в свое оправдание, что боялись народного возмущения, если б поступили милостиво, но это дурное оправдание: у них было бы много дела, если б они захотели всегда сообразоваться с чувствами и вкусами толпы; это самая несчастная и самая презренная из ролей, какую только можно выбрать".

Оказано было и другое невнимание к России: несмотря на обещание удалить Ранцау в Голштинию, этот известный приверженец Франции получил место в королевском совете. Впрочем, он держался здесь недолго; ему дано было знать, что государственное благо и обязательства Дании с Россиею требуют удаления его от всех дел; Ранцау подал в отставку и уволен с большою пенсиею.

Осенью дело дошло и до Остена, к которому, однако, русский двор отнесся совершенно иначе, чем к Ранцау. Остен сам под условием величайшего секрета открыл Местмахеру, как он с самого начала приезда в Копенгаген принца Карла гессенского приметил сильную к себе холодность при дворе; он надеялся со временем преодолеть это нерасположение, но недавно он не был впущен к принцу Фридриху, у которого был собран военный совет; Остен заявил свое неудовольствие и был успокоен; но созван был в другой раз военный совет, и его опять не пригласили, хотя другие сановники, не имевшие больше его понятия в военных делах, были приглашены. Тогда он послал к королю прошение об отставке, но еще не получил ответа. Местмахер сильно встревожился этим известием и начал хлопотать, как бы отсрочить отставку Остена и в это время переписаться с своим двором. В совете королевском был приверженный к русскому двору член Шак; Местмахер стал ему внушать свое крайнее удивление насчет такого внезапного поступка с министром иностранных дел; известны следствия подобных важных перемен, особенно при нынешних критических внешних обстоятельствах по отношению к Швеции. Как посмотрят на это другие дворы, особенно русский? Может ли императрица и вся Европа, зная слабое здоровье короля и малое участие его в делах, полагать надежду на твердость здешнего правления, когда без всякой или по крайней мере по неизвестной ее величеству причине министр иностранных дел вдруг лишится своего места? Внушение подействовало, принц Фридрих согласился на возвращение Остену его просьбы об отставке, причем, однако, Шак уведомил Местмахера, что отставка Остена только отсрочена; не может он считаться полезным министром, ибо, с одной стороны, беспрестанные его интриги послужили только к тому, что лишили его кредита у двора и у публики, а с другой - трусость его дает над ним влияние французскому и испанскому посланникам; так и теперь по их внушениям он противился в совете вооружениям, предпринимаемым ввиду шведских событий. Местмахер спросил, кого же думают определить на место Остена. Шак назвал двоих: конференции советника Шумахера и бывшего в Швеции посланником барона Юля.

В Петербурге были очень довольны поступком Местмахера, Панин писал ему: "Ничто не может быть благоразумнее вашего поведения в деле графа Остена. Правда, характер этого министра имеет важные недостатки, но, с другой стороны, привязанность его к нашей системе несомненна, а потому отрешение его от должности нельзя почитать полезным, разве бы преемник его был больших достоинств и более тверд в пользу нашу, каким я из всех датчан теперь почитаю одного Шака и потому поручаю вам изъясниться с этим достойным министром, что если он сам согласится заступить место графа Остена, то я об удалении последнего отнюдь сожалеть не буду; в противном случае желал бы я, чтоб Остен продолжал оставаться в своей должности, особливо при настоящих критических для Дании обстоятельствах. Отрешение министра иностранных дел без всякой видимой, известной его вины, по крайней мере без всякого приготовления публики, не может быть почтено ею и всеми иностранными дворами иначе как следствием какой-либо мрачной интриги к еще большему повреждению значения и кредита датского двора, которые и без того уже в крайнем упадке и для восстановления своего требуют весьма умеренного и осторожного впредь поведения".

Обвинение королевы Матильды в связи с Струензе, расторжение ее брака, удаление из Дании должно было сильно огорчить ее брата английского короля Георга III; но это фамильное дело не могло повести к столкновению между Англиею и Даниею; протеста Англии, более или менее сильного, можно было ожидать против раздела Польши и шведского переворота. Мы видели, что английский посланник при русском дворе лорд Каткарт был отозван вследствие неудачи переговоров его о союзе и вследствие несоответственной замены с русской стороны графа Ив. Чернышева Мусиным-Пушкиным. Английское министерство имело право подозревать Каткарта в неискусном ведении дела, потому что этот посланник в другом случае обнаружил недостаток проницательности или неумение добывать нужные сведения; уже в апреле 1772 года он все еще писал своему двору, что не может верить разделу Польши. "Насколько мне известно, - доносил Каткарт, - прусский король не сообщал об этом ничего достоверного ни русскому, ни венскому двору и не получал от них никакого вопроса по поводу настоящих обстоятельств; оба эти двора не изменяют своего языка. Я давно убежден и давно предупреждал русское министерство относительно того, что прусский король имеет в виду собственные интересы и, наверное, употребит все средства приобрести польскую Пруссию при окончании войны".

Преемнику Каткарта Роберту Гуннингу подписана была королем инструкция в мае 1772 года. В ней говорилось, что он должен узнать обстоятельно мысли императрицы и ее министров о союзе России с Англиею, которая готова к составлению обширного Северного союза, готова вступить в переговоры о трактате с Швециею. Если с русской стороны будет потребована субсидия, Гуннинг должен был писать об этом в Англию, не подавая русскому министерству надежды на ее согласие; если в проекте союзного договора турецкая война будет поставлена в виде casus foederis, то он не должен был принимать этой статьи. Если в России пожелают посредничества Англии для окончания турецкой войны, то согласиться с условием, чтоб Англия явилась главной стороной в посредничестве. Гуннинг должен был уничтожать в уме императрицы и ее министров подозрение, что Англия смотрит неблагоприятно на сухопутные или морские приобретения, какие Россия может сделать на Черном море, кроме прохода русских кораблей из этого моря в Средиземное.

6 июля Гуннинг сделал Панину решительный вопрос: какая будет участь Польши? Помолчав довольно долго, Панин отвечал, что окончательно ничего еще не определено относительно этой страны, но он может его уверить, что нет никакой опасности, чтоб общественное спокойствие было там нарушено. На вопрос, каких пожертвований требуют от Польши соседи и правда ли, что венский и берлинский дворы согласились относительно их, Панин отвечал, что нет, сколько он знает, и с видимым желанием покончить разговор сказал: нет ни малейшей опасности, что возгорится новая война. От 10 июля Гуннинг доносил, что русский двор намерен получить себе долю при разделе Польши.

Протеста со стороны Англии против раздела Польши не было, несмотря на попытки Франции сделать этот протест сообща с нею. Когда посланники трех дворов подали английскому министру иностранных дел декларацию своих государей относительно раздела Польши, тот отвечал: "Король желает предположить, что три двора убеждены в справедливости своих претензий, хотя его величеству неизвестны побуждения, заставившие их действовать таким образом". Этим ответом все и кончилось. Что касается шведского переворота, то сначала английское министерство дало знать Гуннингу, что его британское величество чувствует себя заинтересованным в этом событии и будет готов действовать вместе с русскою императрицею для сохранения шведской конституции, даже готов дать для этого деньги, если только уже не поздно; но Гуннинг никак не должен был соглашаться на какую-нибудь определенную денежную сумму и вообще ни на какие определенные меры и не обещать ничего, кроме пламенного желания своего короля сохранить шведскую конституцию и готовности на такие действия, которые окажутся удобными для достижения этой цели. Вслед за этим Гуннинг получил другое, более откровенное внушение, что король интересовался шведскими делами, только имея в виду заключение союза с Россиею, и не двинется ни на шаг, пока вопрос о союзе не будет решен. Но Гуннинг увидал, что этого решения ждать долго. На его речи о добрых отношениях Англии к России Панин отвечал большою в глазах английского дипломата неучтивостию: первенствующий министр сказал ему, что будет готов заключить с Англиею теснейший союз, как скоро убедится в прочности настоящего британского министерства и в доверии к нему короля. Гуннинг сказал на это, что ему очень прискорбно видеть, как легко Панин, при всей своей проницательности и чистоте, отнесся к корыстным и лживым сообщениям. Гуннинг должен был донести своему министерству, что его слова не произвели на Панина сильного впечатления - так успел прусский король отравить его взгляды на этот предмет.

Несмотря, однако, на приведенный ответ Панина, Гуннинг писал своему министерству, что будет усердно стараться, чтоб как-нибудь не оттолкнуть от себя Панина, потому что характер последнего, несмотря на все его недостатки, бесконечно предпочтительнее характера Чернышевых, хотя по деятельности и быстроте графа Захара с ним в один час можно сделать больше, чем с Паниным в год. Менее чем чрез полтора месяца после приведенного отзыва об английском министерстве, 14 сентября, Панин в доказательство полного доверия к английскому двору и Гуннингу открыл последнему под условием величайшей тайны намерение русского двора относительно Швеции: зимою Россия будет относиться равнодушно к перевороту, но к началу весны в Финляндии будет такая армия, которая придаст вес речам России, в каком бы смысле она ни заговорила. К тому же времени будут вооружены 20 военных кораблей; Дания двинет к шведской границе пятнадцатитысячный корпус, у нее будет также флот из 12 кораблей. Король прусский овладеет шведской Померанией. Если бы король английский поддержал Данию деньгами или выставил флот, который бы дал ей безопасность, то это было бы очень приятно императрице. Когда все будет таким образом приготовлено, он, Панин, предложит четырем дворам сделать шведскому королю соединенную декларацию, выражающую желание их видеть восстановление конституции 1720 года; по его мнению, такой соединенной декларации было бы достаточно для достижения цели, в противном случае легко будет вынудить согласие. После этого Панин показал Гуннингу известную нам переписку шведского короля с дядею его королем прусским. Письмо последнего, по замечанию Гуннинга, не допускало в Панине никакого сомнения насчет искренности его прусского величества.

Откровенность Панина произвела в Англии вовсе не то впечатление, какого он надеялся. Убежденное в том, что русский двор руководится внушениями прусского короля, английское министерство в плане Панина увидало прусский план и при известных отношениях Пруссии к Англии, разумеется, было далеко от мысли хотя сколько-нибудь содействовать выполнению этого плана. Благодаря прусскому королю только что разделили Польшу; теперь Фридрих II хочет получить шведскую Померанию. Английский министр иностранных дел отвечал Гуннингу, что Панину следовало бы дважды подумать и очень серьезно взвесить все последствия составленного им плана, прежде чем приступить к его выполнению: последствиями могут быть - возвращение Австрии снова к тесному союзу с Франциею; последняя вместе с Испаниею должна заступиться за Швецию, - и последует общеевропейская война в то время, когда Россия истощена неоконченной еще войною с Турциею. План Панина похож на прусский план, и шведская Померания, очевидно, составляет награду за помощь его прусского величества. По модным теперь идеям раздробления стран это представляется безделицей. Но английский король смотрит на это иначе и при всем желании сохранить свободную конституцию Швеции нисколько не желает уменьшения ее владений. После невнимания, оказанного русским двором Англии, последняя не желает быть вовлеченною в войну, от которой она может много потерять и ничего не выиграть, и потому Гуннинг должен по возможности отвлекать Панина от этих вопросов.

1772 год не оправдал всех надежд, которые на него возлагались в России. Польское дело можно было считать оконченным по соглашению между тремя дворами; но чего особенно желали - мир с Турциею не состоялся; наконец, шведский переворот мог повести к войне более опасной и тяжелой, чем была война с польскими конфедератами.

Польские события и тесно связанная с ними турецкая война привели к последствиям неожиданным - присоединению Белоруссии к Великой и Малой России. Нет никаких свидетельств, чтоб кто-нибудь из русских современников смотрел неблагоприятно на это дело с политической или нравственной точки зрения; если между современниками Екатерины II мы и встретим осуждения этому событию, то они появились позднее вследствие систематической враждебности к екатерининской политике вообще, к деятельности Панина в особенности, враждебности к прусскому союзу и его следствиям; потом эти осуждения появились под влиянием мнений, высказывавшихся на крайнем Западе, влиянием, которому с таким трудом противится русский человек. Русские, современники присоединения Белоруссии, были очень близки к историческому ходу событий, необходимо ведших к этому присоединению, охвачены были духом этих событий, жили свежими преданиями о начале дела и потому должны были ему вполне сочувствовать; они были действователями, а не праздными судьями. Только век прошел с тех пор, как Малороссия, отторгнувшаяся от Польши и готовая скорее поддаться султану, чем панам и ксендзам польским, обратилась к царю Великой России с просьбою Принять ее во имя единоверия. Просьба была исполнена, началась борьба, готовая, по-видимому, скоро окончиться разложением Польши и полным собранием русской земли; царь Алексей уже принял титул "всея Великия и Малыя и Белыя России". Но великие дела совершаются в истории медленно, как в природе медленно развивается, растет все великое, и только слабое поднимается быстро, чтоб так же быстро и разрушиться. Одна Малороссия, да и то не вся, была присоединена при царе Алексее после долгой и тяжкой борьбы. Но дело только началось, и великий вопрос, несмотря на все препятствия и отсрочки, стоял, дожидаясь очереди и постоянно напоминая о себе; поляк-католик не мог ужиться вместе с русским-православным и теснил его, сколько было возможности, а возможность была большая. Понятно, с каким сочувствием русские люди должны были встретить явления, показывавшие, что очередь для решения русского вопроса в Польше наступила; сочувственно должны были встретить это явление даже и те, которые заразились равнодушием к вере отцовской, вере русской: они желали успеха русскому делу, желая торжества веротерпимости над фанатизмом. Сочувствуя поднятию и твердому ведению вероисповедного или диссидентского вопроса, не могли не сочувствовать его последствию, присоединению Белоруссии; никто не мог считать этого присоединения несправедливым. Поляки вооруженною рукою воспротивились решению вероисповедного дела, добытому Россиею, которая поэтому должна была вступить с ними в войну, вызвавшую Другую войну, более опасную и тяжелую; польское правительство, не смея враждовать явно, враждовало тайно, оскорбляло своим поведением Россию больше, чем конфедераты, прямо дравшиеся с русским войском; никакие соглашения, никакое улажение дел не могло состояться, несмотря на уступки, которые ошибочно позволила себе Россия; дело предано было решению оружия; русские были победителями и в Польше, и в Турции, что имело тесную связь, а известно, как война оканчивается для победителя и. побежденных; Белоруссия была приобретена по праву войны, по праву победы. Вопроса о справедливости или несправедливости с русской стороны и быть не могло.


Страница сгенерирована за 0.1 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.