Поиск авторов по алфавиту

Глава 4.2.

Вслед за этим ответом Голицын получил известие о разговоре императора Иосифа с одним доверенным лицом: "Чем более я думаю о польском деле, тем менее могу утаить от себя, что два императорские двора не обратили должного внимания на свои истинные политические интересы, когда решились на раздел Польши. Самую большую выгоду получит от этого, очевидно, король прусский: соединение двух главных частей Прусского государства, большие средства распространить торговлю, качество областей, достающихся ему на долю, - все это даст ему перевес. Поэтому я думаю, что оба двора лучше бы сделали, если б никогда не дотрагивались до Польши, но согласили бы свои взаимные интересы приобретениями от Турции". Пересылая это известие, Голицын писал: "Императрица-королева оказывает решительное отвращение от польского дела и не принимает в нем никакого участия". Последнее известие мы имеем право принять как вполне справедливое; что же касается до первого, то очевидно, что оно было внушено Голицыну нарочно, чтоб поддерживать у русского двора память о возможности и необходимости новых соглашений и новых связей по турецким делам. Что взгляд Иосифа не расходился со взглядом Кауница, что оба сначала хотели сделать хорошие приобретения на счет Польши, а потом обратиться к Турции, ясно видно из вышеприведенного письма Иосифа к Леопольду: в 1772 году взять польские воеводства, а в следующем - Белград и Боснию. Для последнего нужно было продлить войну России с Турциею, истомить обе державы, заставить Россию обратиться к Австрии. Когда Голицын объявил Кауницу о разрыве Фокшанского конгресса, то не приметил "в духе его надлежащей чувствительности, а только просто отозвался, что удивляется, как русские уполномоченные начали переговоры таким предложением, каким следовало кончить". Кауниц должен был так говорить, чтоб показать несостоятельность русских людей, чтоб показать, какую ошибку сделал русский двор, не приняв помощи, посредничества Австрии, поручив ведение дела неопытному Орлову, а не искуснейшему дипломату Тугуту.

Фокшанский конгресс рушился, начался Бухарестский, Россия испугалась шведской революции, уступает туркам - все это очень выгодно для Австрии, все это усиливает надежду, что второе дело не уйдет, а между тем надобно покончить как можно выгоднее первое - польское.

После того как Австрия объявила о своем желании участвовать в разделе Польши и Россия подписала свою конвенцию с Пруссиею об этом разделе, Фридрих II был очень доволен, был доволен Россиею, даже был доволен Австриею. "Подписание нашего соглашения, - писал он Сольмсу 1 марта н. с., - доставило мне бесконечное удовольствие. Я всегда смотрел на это соглашение как на новую связь, которая должна сделать неразрывную дружбу между двумя дворами, и мне трудно было бы выразить вам, как я доволен завершением дела, столь благодетельного для обоих дворов. Риск, которому подвергается австрийский двор, если обманет нас, утверждает меня во мнении, что теперь он действует добросовестно. Другое дело с Франциею. В положении, в каком находится это государство в настоящую минуту, венский двор может обманывать его безнаказанно. На что можно положиться - это взаимная гарантия наших приобретений в Польше, торжественно обещанная венским двором; и дело возможное, что со временем из этого произойдет союз между тремя дворами, против которого я, конечно, не скажу ни слова: напротив, я буду этому очень рад, ибо ничто не в состоянии так утвердить навсегда спокойствие Европы. В самом деле, пока столь могущественные три двора, как наши, будут в дружбе и союзе, никакой другой двор не посмеет ничего предпринять для его нарушения. Таким образом, во всех отношениях я не могу достаточно выразить вам свою радость, что дела приняли самый выгодный и благоприятный оборот".

От 6 марта он писал: "С удовольствием увидал я дружественный тон, с каким граф Панин начал переговоры с Австриею. Нет никакого сомнения, что соглашение последует скоро. Князь Кауниц боится, чтоб французы или англичане не помешали этому делу, и потому он поспешит кончить его как можно скорее. Вы меня спрашиваете, как изложить наши права на Польшу. Думаю, что краткий и простой манифест будет самый приличный. Я посылаю вам проект, который можете показать графу Панину; и он может сделать поправки, как ему заблагорассудится. Думаю, что, передавши его полякам, неприлично было бы превратить дело в адвокатскую речь: три двора должны объявить сообща, что они сами удовлетворили своим требованиям, чего никогда не сделала бы Польша, в которой нет никакого правосудия. Теперь ничто не заставляет спешить взятием во владение польских областей; и граф Панин не должен бояться, что мое нетерпение повредит делу. Впрочем, я того мнения, что надобно кончить польские дела прежде открытия конгресса в Турции. Что касается турок, то их легко заставить переварить раздел Польши, внушая, что благодаря ему русские возвращают им Валахию и Молдавию".

Но Фридрих недолго находился в таком приятном расположении духа. 21 апреля н. с. фан-Свитен объявил ему долю, которую назначил себе венский двор из польских владений: то была вся Галиция, вся Червонная Русь, по которой польские короли величали себя русскими государями. "Черт возьми, господа, у вас, я вижу, отличный аппетит, - сказал Фридрих, взглянувши на карту, - ваша доля так же велика, как моя и русская вместе; поистине у вас отличный аппетит!" Фан-Свитен начал подробно объяснять, что равенство долей не состоит в величине их по ландкарте, но преимущественно в политическом значении, а в этом отношении прусская и русская доли гораздо важнее австрийской; положение польской Пруссии несравненно по удобству округления и свободных сообщений, которые она даст Прусскому государству; Австрия приобретает только земли, а Пруссия - целое королевство. "Правда, - сказал король, - приобретение польской Пруссии мне выгодно; но, с другой стороны, ведь это песок; мне кажется, надобно обращать внимание на плодородие страны и количество народонаселения. Ну, вы определили свою долю немного больше, немного меньше; я не стану придираться, но позвольте вам сказать, что у вас отличный аппетит". Но Фридрих еще прежде знал об австрийской доле и 18 апреля писал Сольмсу: "Доля из раздела, которую австрийцы предоставляют себе, вовсе не меньше польской Пруссии вместе с остальными приобретениями русскими и прусскими, кроме того, она заключает в себе соляные копи польского короля, которые одни приносят дохода миллион талеров. Так особенно постарайтесь обратить внимание графа Панина на алчность, обнаруживаемую в этих претензиях, чтоб он не сделался игрушкою ловкости князя Кауница. Я вам объяснил вред, который последует для моих собственных соляных промыслов, если австрийский двор получит польские промыслы. Из последнего письма русской императрицы я вижу, что спешат окончанием дела с венским двором; я вовсе не намерен этому препятствовать; я хотел бы только уговорить русский двор, чтоб он убавил что-нибудь из австрийских требований, по крайней мере урезал бы те дистрикты, обладание которыми может мне вредить". 22 апреля новая депеша: "Всего важнее теперь определение доли венского двора в разделе Польши. С нетерпением жду известий, как австрийские требования приняты в России. Если венский двор получит все, то не будет никакого равновесия между нашими приобретениями и весы покачнутся на его сторону, тем более что он уже и теперь сильнее меня. Чтоб восстановить равновесие, надобно и наши доли сделать значительнее. Но если Россия не слишком поторопится во всем этом, то я надеюсь, что еще все может уладиться дружелюбно в Петербурге". В Берлине, впрочем, скоро успокоились, нашедши средство примирить австрийские требования с прусскими выгодами. Английский посланник в Берлине дал знать своему двору о письме принца Генриха одному доверенному лицу; в этом письме говорилось: "Требования Австрии чрезмерны; мы должны торговаться с венским двором) как с купцом, и покончить торг, как только можно. Если он не спустит свои требования, то мы поднимем свои. Боятся разрыва, но этого никогда не будет. Участники могут найти выгоду только в соглашении".

В Петербурге 13 апреля в присутствии императрицы в Совете читалось объявление венского двора о польских землях, которые он определил себе. Совет решил, что надобно стараться исключить из австрийской доли соляные копи и город Львов: первые в уважение причин, представленных королем прусским, и также чтоб не лишить польского короля главного дохода, который идет с этих копей; а Львов нельзя отнять у Польши потому, что там составляются и хранятся все акты польского шляхетства. На основании этого решения было сделано венскому двору представление о необходимости ограничить его долю. В этом представлении было вычислено, что Россия получает 550600 душ народонаселения, Австрия - 816800, а Пруссия - 378750.

Сольмс уведомил короля, что Панин уже говорил с кн. Лобковичем о невозможности согласиться на австрийские требования. Фридрих, выражая надежду, что внушения Панина произведут надлежащее действие, писал Сольмсу (17 мая), что надобно желать скорого окончания дела, тем более что Франция не пренебрегает ничем, чтоб поссорить Австрию с Пруссиею. По известиям, полученным в Берлине, Франция надеется успеть в своем намерении, возбуждая Порту к продолжению войны, и вполне убеждена, что ее внушения и убеждения получили полное торжество в Константинополе. Французское министерство воображает также подействовать на императора внушениями, что ему выгоднее действовать слабо в примирении России с Портою, выгоднее для него, чтоб эти государства взаимно истощали друг друга, причем Австрия будет продолжать получать турецкие субсидии. По мнению французских министров, военного и морского, Франция должна предложить Порте выгнать русский флот из Средиземного моря: тогда Порта, ободренная этою диверсиею, будет продолжать войну и вознаградит свои потери, а венский двор, возбужденный таким отважным действием со стороны Франции, возвратится к союзу с нею, чтоб освободиться от соглашения с Россиею и Пруссиею, к которому приступил поневоле. "Планы эти действительно были предложены, - писал король, - но так как у Франции совершенно недостает главных средств - системы, твердости и денег, то, наверное, от них откажутся. Граф Вельгурский (польский уполномоченный во Франции), получивши известие о вступлении австрийских и новых русских войск в Польшу, тотчас поехал в Версаль для сообщения этих известий герцогу Эгильону. Последний выслушал его с неудовольствием и нетерпением, как человек, знающий гораздо более. Когда Вельгурский спросил, что же Франция, неужели покинет Польшу в беде и даст ее в раздел соседям, то герцог отвечал ему: "Как пособить делу? Ваша слабость чрезвычайная, и наши усилия будут бесполезны. Это событие есть следствие вашего разъединения и гадких интриг моего предшественника"". Фридрих писал далее: "Гнев польского короля и его фамилии преимущественно направлен против меня; они бы желали, чтоб Россия и Австрия взяли втрое больше, чем я. Они надеются, что Порта не помирится, узнавши о проекте раздела Польши; надеются также поднять раздор между ними, надеются, наконец, что отдаленные державы поднимутся против наших приобретений".

Дело затянулось, что сильно раздражало Фридриха. "Посылаю к тебе письмо русской императрицы, - писал он брату Генриху, - из него я вижу, что она уже не так довольна австрийцами, как прежде; кн. Кауниц влагает в эти переговоры весь дух шиканства, какой только они допускают. Это меня бесит, ибо замедляет вступление в обладание нашею долею и причиняет всякого рода неприятности как относительно поляков, так и других иностранных держав, которым при таком нерешительном положении не знаешь, что отвечать. Я видел большую часть куска, который выпадает на нашу долю; мы всего больше выигрываем относительно торговли; мы становимся хозяевами всех произведений и всего ввоза Польши; а самая главная наша выгода состоит в том, что, становясь господами хлебной торговли, мы не будем никогда терпеть голода".

Молодой подражатель старого Фридриха император Иосиф также сгорал нетерпением и сильно жаловался брату Леопольду на медленность, с какою велось дело в Вене. Он писал, что никак нельзя уступать требованиям России, что Австрии необходимо иметь часть Краковского воеводства для сообщения с Силезиею и Моравиею; необходимо иметь соляные копи, ибо это почти единственная доходная статья во всей Галиции; необходимо иметь Львов, ибо это единственное место, способное быть правительственным центром. От 17 июня Иосиф уведомлял брата, что генерал Дальтон уже занял соляные копи и привел к присяге чиновников. 9 июля Иосиф писал брату, что дела в Польше идут порядочно, австрийские войска выхватили из-под носа (soufflé) у русских Тынец. Крепкий монастырь Тынец, в котором засели конфедераты, был обложен Суворовым, когда к нему приблизились австрийцы под начальством генерала Дальтона. Последний начал беспрестанно присылать к Суворову с предложениями передать Тынец австрийцам, которым конфедераты охотно отдаются, и напрасно употреблять тут силу и губить людей, где без того обойтись можно. Суворов постоянно отвечал, что конфедераты должны положиться на милость императрицы и сдаться, что он никаких условий с ними постановлять не будет и, сверх того, не может оставить осаду Тынца без приказания главного начальника Бибикова. Тогда Дальтон еще ближе придвинул свой лагерь к войскам Суворова, и многие австрийские офицеры без спросу начали перебегать в Тынец к осажденным. Суворов послал сказать Дальтону, что если кто из австрийцев осмелится пробираться в Тынец, то с ним будет поступлено, как с неприятелем. Дальтон после этого отодвинулся от монастыря и дал Суворову обещание никого более из своих не пускать в Тынец. Но 23 июня ночью по его приказанию 20 человек пехоты и 10 пеших гусар поодиночке пробрались сквозь русские посты в Тынец; но другая команда была окликнута русскими часовыми, спряталась в рожь и взята русским пикетом. На другой же день Дальтон прислал объявить Суворову, что в Тынце уже более не конфедераты, но австрийское войско и потому он, Суворов, не должен не только стрелять в монастырь, но обязан снять осаду. Суворов отвечал, что он этому верить не может, ибо никакой отряд австрийцев в монастырь не проходил, и сам Дальтон обещал никого не пропускать, и действительно прошлую ночь пробежало в Тынец несколько дезертиров; он, Суворов, уверяет ген. Дальтона, что эти дезертиры, по взятии Тынца, возвращены будут в австрийское войско; осада же монастыря и стрельба будут продолжаться по-прежнему. Но Дальтон прислал с требованием, чтоб позволено было провозить в Тынец съестные припасы для пропитания его людей, в противном же случае он окружит Величковский замок, где находился русский отряд, и запретит пропускать туда съестные припасы. Суворов опять отвечал, что так как в Тынце одни возмутители, австрийских войск там быть не может, то и он не может позволить провоза туда съестных припасов. Бибиков, получа эти донесения от Суворова, испугался, чтоб дело не дошло до вооруженного столкновения, и послал приказание в Люблин к ген. - поручику Романиусу ехать под Тынец и постараться прекратить вражду между Суворовым и Дальтоном, а если последний будет продолжать враждебное поведение, то дать знать об этом ему, Бибикову, которого находившийся в Варшаве австрийский генерал граф Ришкур уверил, что Дальтон будет сменен за свои поступки: в то же время Суворову было послано приказание уклоняться от крайностей. Как видно, тот же Ришкур дал знать Дальтону, что может действовать безопасно, ибо у Суворова руки связаны приказанием Бибикова, и Дальтон еще до приезда Романиуса прорвался чрез русский кордон и занял Тынец, а потом, когда приехал Романиус, начал оказывать ему всевозможные учтивости.

Между тем Фридрих II обратился в Петербург с советом согласиться на австрийские требования с тем, чтоб и прусская доля была увеличена городами Данцигом и Торном. 10 июня Сольмс прислал Панину письмо: "Из затруднений, противопоставляемых Австриею для успешного окончания дела, два выхода: первый состоит в том, чтоб открыто воспротивиться намерениям венского двора. Но это поведет далеко, удалит умиротворение Польши, усилит смуту; Россия и Пруссия не смогут привлечь поляков на свою сторону против Австрии, которая обратится к своим старым связям; в Европе возгорится общая война, за что? В этом не легко будет признаться, и, если бы даже война кончилась в нашу пользу, она бросит семена другой войны вследствие вражды, которая возникнет между различными дворами, которые примут в ней участие. Другой выход состоит в применении к обстоятельствам, в удовлетворении австрийским требованиям. Но в таком случае будет несправедливо, чтоб прусский король, который не переставал давать существенные доказательства своей дружбы к России и который, вняв дружественным представлениям императрицы, отказался от приобретения таких частей Польши, которые гораздо важнее для Пруссии, чем краковские соляные промыслы и Львов для Австрии, остался без вознаграждения. Если русский двор, чтоб не погрузить Европу в новую войну, предпочитает уступить требованиям Австрии, то смею ласкать себя надеждою, что он не будет в этом случае противоречить и тому, чтоб прусский король прибавил еще к своей доле города Данциг и Торн, которые и без того уже окружены его новыми владениями и без которых главная выгода приобретения от Польши, состоящая в округлении прусских владений, не будет никогда полною. В этом будет состоять единственная возможность для Пруссии согласиться без труда и отвращения на то, чтоб могущественный и опасный сосед захватил себе такие обширные и важные земли. В этом же заключается единственное средство покончить дело скоро и спокойно. Опасаюсь и того, что если продлятся споры о равенстве долей, то между дворами венским и берлинским произойдет гибельное столкновение". Сольмс обратился к кн. Лобковичу с внушением, чтоб Австрия не препятствовала присоединению Данцига и Торна к Пруссии; Лобкович дал знать об этом Панину и получил от него успокоительный ответ, что Россия никогда не согласится на уступку Пруссии упомянутых городов. Но для этого и Австрия должна была уступить.

12 июля Фридрих писал Сольмсу, что Австрия отказывается от воеводств Люблинского и Хельмского, но никак не хочет отказаться от соляных копей и города Львова и что это последнее слово венского двора. "Зрело размыслив, - писал король, - я вам признаюсь, что, по-моему, если хотят кончить это дело добром, надобно принять австрийские условия. Впрочем, я не предписываю России, как она должна поступить в этом случае, я просто объявляю вам мое мнение". В другой депеше (от 5 августа) король изложил причины, заставлявшие его уступить Австрии: "Переговоры с Портою не привели еще ни к чему; Франция и Англия дурно смотрят на раздел Польши. Быть может, оба эти двора употребляют все усилия, чтоб оттянуть венский двор от русско-прусской системы и заставить его скорей войти в соглашения с Турциею. Если эта интрига им удастся, то мирный конгресс рушится, дела запутаются снова гораздо сильней, чем прежде, и для распутания их встретятся непреодолимые трудности". Депеша Фридриха от 12 июля (н. с.) была прочтена Совету 16 июля (с. с.) вместе с ответом венского двора на русские возражения относительно соляных копей и Львова. Кауниц писал, что его двор соглашается исключить из своих требований воеводства Люблинское и Хельмское, но не может уступить соляных копей и Львова; вместо соляных копей можно отдать польскому королю означенные воеводства, согласиться с Польскою республикою о цене соли при постановлении договора и перевезть шляхетские акты из Львова в Люблин. Решено было согласиться на это и заключить и с венским двором конвенцию о разделе.

31 июля Фридрих писал Сольмсу: "Барон фан-Свитен только что вышел от меня. Он мне сообщил новый проект манифеста о занятии польских областей, который кн. Кауниц сам написал и который в сущности не отличается от манифеста графа Панина. Австрийский министр того мнения, что так как есть разница в положении его двора и русского, то должна быть разница и в манифесте. Я прочел проект внимательно и не нашел ничего сказать против. В политике общее правило: если неопровержимых доказательств нет, то лучше выражаться лаконически и не очень вдаваться в подробности. Я знаю хорошо, что у России много прав поступить так с Польшею, но нельзя того же сказать об нас с Австриею, так что, по моему мнению, лучше сообразоваться с идеями князя Кауница".

Когда все было кончено относительно Польши, то в Вене решили дать знать и Фридриху о своих видах на Турцию. 30 августа Фридрих писал Сольмсу: "Несколько дней тому назад я виделся в Нейссе с графом Дидрихштейном, который, как я думаю, был туда отправлен, чтоб попытать меня. Из его разговоров я вижу ясно, что император и Ласси недовольны приобретениями от Польши. Им бы хотелось выгнать турок из Европы и овладеть всею венгерскою землею, находящеюся на левом берегу Дуная. Они были бы довольны, если б фокшанские конференции прекратились, чтоб помочь русским выгнать турок из Европы, и в таком случае они, пожалуй, согласятся, чтоб Россия взяла себе Молдавию и Валахию. Я думаю, что им очень хочется заключить для этого союз с Россиею, но они боятся, чтоб французы и испанцы не сделали им диверсии в Италии и Фландрии, и потому обращаются ко мне. Для привлечения меня на свою сторону они откажутся от всех приобретений в Польше с тем. чтоб я мог получить для себя течение Варты и все, что пожелаю, в соседстве Силезии. Я хотел узнать, что они намерены сделать с Грециею, но они об этом еще не думали. Я желаю, чтоб граф Орлов заключил мир с турками; но если этого не случится, то мы увидим новую сцену, дело пойдет о союзном договоре, которым венский двор, вероятно, предполагает все определить со своими новыми союзниками. Я отвечал спокойно, что все это дело возможное, успеть в нем нетрудно, если согласиться и действовать искренне, но что должно сначала посоветоваться обо всем с русскою императрицею. Что меня больше всего порадовало, в этих откровениях, так это то, что граф Дидрихштейн вовсе не скрывал дурных отношений, господствующих теперь между его двором и версальским". Сольмс должен был сообщить об этом Панину in extenso.

Прусский посланник в Вене Эдельгейм уведомил своего государя, что Мария-Терезия в большой нерешительности относительно польских дел. Она выставляет угрызение совести, которое причиняет ей соглашение о разделе Польши, и в минуты дурного расположения духа сильно упрекает императора, своего сына, за то, что его свидания с королем прусским послужили первым источником затруднений, в каких она теперь находится. Император очень на это досадует, и утверждают, что ежедневные ссоры между матерью и сыном стали теперь чаще и сильней. Кн. Кауниц, имея большое участие в том, что произвело эти сцены, становится на сторону императора. Сообщая эти известия Сольмсу, Фридрих писал ему (15 ноября): "Гр. Панину нечего этого бояться. Надобно дать свободу действия кн. Кауницу, который, как ловкий министр, знающий расположение духа и характер своей государыни, найдет средство успокоить ее боязливую совесть". В другой депеше (21 ноября) Фридрих уведомлял Сольмса, что Мария-Терезия продолжает терзаться угрызениями совести и прибегла к казуистам. Духовник отвечал, что, не зная законных прав ее на взятые польские области, он не может смотреть на ее предприятие как на большой грех. Другие духовные лица отвечали, что законы, которыми руководятся государства и государи, отличны от законов, которыми руководятся частные лица, и что есть случаи, где императрица может руководствоваться только политическим интересом. Последнее решение приписывают иезуитам.

15 августа в Совете Екатерина подписала рескрипт графу Захару Чернышеву о вступлении между 1 и 7 числами будущего сентября во владение присоединяемых от Польши земель. Чернышев, который первый высказался в пользу этого присоединения, назначен был генерал-губернатором Белоруссии. Прусский король 27 сентября (н. с.) принял присягу от жителей польской Пруссии и в тот же день написал Сольмсу: "Вы скажете гр. Панину, что он может уверить императрицу моим именем, что нынче, в день присяги от Пруссии, я ее уверяю, что она обязала не неблагодарного человека; я не упущу ни одного случая засвидетельствовать ей и России мою признательность не на словах, а на деле".

Что же делалось в Польше в 1772 году, когда судьба ее окончательно решалась между тремя соседними дворами?

В начале года главным предметом разговоров, главным интересом были по-прежнему притеснения от прусских войск. Французский агент доносил своему двору: "В то время как прусский король становится все более и более ненавистен, кажется, Россия хочет смягчить прежнее обращение с поляками, чему служит доказательством приказ Бибикова, требующий от войск строгой дисциплины. Только и разговоров, что о прусских притеснениях, которым особенно подвергается духовенство, и Бенуа объясняет это дело тем, что духовенство главным образом виновато в смуте, и, стесняя духовенство, король вместе с Россиею содействует умиротворению Польши". Только от 29 февраля (н. с.) агент пишет: "В поступках прусского короля обнаруживаются стремления приобресть выгоды постоянные: он хочет овладеть Вармийскою провинциею, потому что его генералы вытребовали у епископа архив". Жерар в Данциге знал дело лучше и 5 марта уведомил свой двор о заключении договора относительно раздела Польши, тогда как товарищ его в Варшаве только 25 марта писал: Сальдерн говорит, что дело кончится плохо для Польши, прусский король непременно получит польскую Пруссию. С другой стороны, видно, что дворы русский и австрийский сближаются; быть может, венский двор согласится на усиление Пруссии, если ему возвратят Силезию или оставят в его власти польские области, которыми он овладел; Россия также будет стараться вознаградить себя на счет Польши. Итак, по-видимому, Польша накануне того дня, в который станет добычею своих соседей. 16 мая агент из Варшавы доносил: "Хотя общее мнение считает раздел Польши делом решенным, но Чарторыйские утверждают, что это вздор".

В самом начале года коронный канцлер Млодзеевский приехал к Сальдерну с жалобами на прусские притеснения. "Не считаете ли вы приличным, - говорил он, - чтобы король обратился к ее и. в-ству, отправил к ней министра для уведомления о поступках и притеснениях прусского короля?" Сальдерн воспользовался случаем, чтоб высказаться. "Я думаю, - отвечал он, - что императрица не примет никакого посла от Польши, пока смута продолжается. Ее и. в-ство очень хорошо помнит все происшедшее здесь в продолжение многих лет; она замечает не только равнодушие польского двора относительно ее, но и явное сопротивление всем ее добрым намерениям. Как вы хотите, чтоб императрица заступилась за Польшу перед прусским королем, когда это единственный государь, который действует единодушно с нею в настоящих делах, и как вы можете думать, чтоб моя государыня захотела сделать неприятность другу, заступаясь за поляков, которые ни теплы, ни холодны и на которых можно смотреть как на врагов России? Я говорю не об одних конфедератах, но обо всех тех, которые хотя не замешаны открыто в настоящие смуты, но действуют под рукою и наполняют Варшаву, я не исключаю даже и двора. Ее и. в-ство не забудет холодности, невнимания, непоследовательности и неправильности в поступках, какие король и его фамилия позволили себе, покровительствуя части народа, возмутившейся против своего короля, поддерживаемого моей государыней. После моей декларации я несколько раз имел разговоры с дядьми короля и вице-канцлерами и объявил им о намерениях ее и. в-ства успокоить Польшу, излагая им, что императрица согласна на изменения в самых существенных пунктах последнего договора, именно даст объяснения относительно гарантии и не откажется ограничить права диссидентов в том случае, если они согласятся сами пожертвовать частью своих прав для отнятия предлога у злонамеренных людей продолжать разбойничества под религиозным знаменем. Что же касается внутренних дел, то императрица требовала только сохранения liberum veto для всей шляхты. Они были очень довольны; но захотели ли воспользоваться добрыми намерениями ее и. в-ства, приступили ли к делу? Князь, воевода русский, сказал, что у нас мало войска в Польше для поддержания этого дела; что республика находится в кризисе и положение ее таково, что не может ухудшиться. Я очень хорошо понимаю смысл этих слов: воевода хотел сказать, что у нас на плечах война, которая может пойти для нас неудачно, ибо он не мог не знать, что у нас в Польше 12000 войска - число очень достаточное для их поддержания, если б они захотели серьезно воспользоваться нашим добрым расположением, вместо того чтоб увеличивать смуту своим бездействием. Короля и республику никто не поддерживает, кроме императрицы; но оказывается ли к ней доверие? Король обращается в другую сторону, обольщаясь надеждою, что может найти подпору в соседе, который до сих пор не оказал ему ни малейших знаков дружбы и пользы, наоборот, покровительствует людям, посягающим на власть и жизнь короля. Венский двор знает и видит все, что король прусский делает в Польше. В другое время он не смотрел бы на это равнодушно. Теперь Австрия не только овладела польскими землями, но, быть может, имеет еще какие-нибудь скрытые виды. Императрица требует у короля и республики благоразумной дружбы, основанной на поддержании естественной польской конституции. Если король и его друзья предпочитают оставаться в бездействии и упорствовать в своем равнодушии, то не ее вина, если она примет меры, соответствующие ее достоинству и интересам ее империи. Я предсказываю, что Польша должна ждать крайней смуты. Не раз я давал вам чувствовать, что прошлое лето вы упустили самую благоприятную минуту успокоить Польшу вашими собственными силами при поддержке России; я давал вам чувствовать, что по упущении этой благоприятной минуты успокоение Польши уже не будет более зависеть от свободной нации, но что вы получите законы и мир из рук ваших соседей. Когда начались жалобы на. поведение короля прусского, то никогда не скрывал я ни от короля, ни от вас, что прусский король будет для вас еще тягостнее и что он более всех пользуется смутою польскою".

Обвинительная речь и приговор по ней были произнесены. Это было последнее объяснение Сальдерна, после чего посол еще настойчивее стал просить об увольнении. В письме от 24 января он умолял императрицу отозвать его из Варшавы или по крайней мере не оставлять его там долее сентября, представляя совершенное расстройство здоровья. Панину Сальдерн писал: "Я не сплю больше, желудок у меня уже больше не варит". Но его оставили до сентября, и поведение его определялось в письме Панина от 28 февраля: "Настоящее положение наших дел с венским двором изменяет совершенно сущность комбинаций, движений и интриг во всем касающемся вашего поста. Вдруг теряет значение множество дел, которые иначе заслуживали бы некоторого внимания с нашей стороны, как, например: 1) тонкая штука Чарторыйских выслужиться своим посредничеством при сближении двух дворов. Это сближение уже произошло, и мы можем поблагодарить Чарторыйских за их услугу только доставлением им удовольствия нечаянности, представляя им узнать об этом соглашении из его последствий. В ожидании развязки они могут вести свою секретную переписку, которой придают такую важность. 2) Равным образом мы должны отвечать молчанием на жалобы поляков против Пруссии. Наше соглашение с прусским королем подписано, после чего было бы противоречием с нашей стороны обращать внимание на жалобы против войск этого государя; наш интерес требует, чтоб он теснил все сильнее и сильнее поляков и был бы в состоянии помочь нам при окончательных объяснениях с Польшею".

В конце мая в Мариенбурге прусский офицер объявил польскому чиновнику, что присоединение польской Пруссии не есть секрет, что это последует по договору с Австриею и Россиею. Польское министерство тотчас же дало знать об этом иностранным министрам в следующих выражениях: "Несчастная Польша, опустошаемая 5 лет собственными жителями и соседями, будет лишена лучших провинций державами, с которыми у нее не было никакого столкновения, которым она не подала никакого законного предлога к жалобе, а на одну из них имела право возлагать надежду и доверие. Как бы жестоко и насильственно ни было поведение России относительно Польши, как бы ни было несправедливо предприятие прусского короля, поступок венского двора, нося тот же характер насилия и несправедливости, является еще более ненавистным, ибо соединен с хитростию и двоедушием".

Сальдерн в глубоком официальном молчании доживал последние дни в Варшаве. Поляки видели в нем падшее величие и потому обратили все свое внимание на Бибикова. Сальдерн не утерпел и послал к Панину донос на главного военного начальника. "Поведение Бибикова, - писал он, - вовсе не соответствует русской системе. Король, его братья и дядья поймали егоза слабую сторону: им управляют женщины, жена маршала Любомирского, гетмана Огинского и другие подставленные королем, чтоб не дать ему прийти в себя. Чарторыйский-канцлер, эта старая лисица, вызвал с тою же целию из Литвы дочь Пршездецкого. Бибиков делает все, что эти люди внушают ему посредством женщин; ему не дают ни одного дня отдыха, чтоб он мог опомниться: то охота, то загородная прогулка, то бал, развлечения всякого рода, сопровождаемые самою низкою лестью и угодничеством со стороны поляков, держат его в цепях. Он не пропускает ни одного вечера у госпожи Огинской, бывать у которой генерал Веймарн запретил русским офицерам по причине поведения ее мужа и фамилии и по причине азартной игры. Но теперь все позволено. Бибиков забывается до такой степени, что преследует всех тех, которых ненавидят Чарторыйские и брат короля. Судите, сколько случаев имеет войсковой начальник притеснять, кого захочет. Я употреблял все средства для удержания его от этого и иногда успевал, особенно когда обращался к нему письменно: он боялся, что отошлю копии ко двору. У него нет секрета, как скоро найдено средство возбудить его тщеславие. Лень, которая берет начало в образе его жизни, останавливает движение дел; часто случается, что более 60 приказов по осьми дней лежат без подписи".

Но подобные донесения теперь вредили только самому Сальдерну. Он отправился в Польшу, по крайней мере по общему мнению, как друг, как самый близкий человек к первенствующему министру графу Панину, а возвращался в Петербург далеко не с таким значением. Недаром ему не хотелось ехать в Варшаву. Он имел славу искуснейшего дельца, и, чем сильнее были возбуждены надежды отправлением его в Польшу, надежды, что он успеет уладить тамошние дела, тем опаснее было потерять прежнюю репутацию неуспехом действий; а неуспех должен был казаться Сальдерну очень и очень возможным, особенно когда дело уже делалось с другого конца и делал его король прусский. Мы видели столкновение Фридриха II с Сальдерном по поводу Северной системы, после чего прусский король почтил русско-голштинского министра своею ненавистию, которая не могла уменьшиться от борьбы Сальдерна в Копенгагене против прусского влияния. Сальдерн, разумеется, платил Фридриху тем же чувством. Когда он был назначен и Варшаву, то прусский король выразился о нем так в разговоре с фан-Свитеном: "Это человек заносчивый, упрямый, самолюбивый, думающий о себе Бог знает что". Но если Фридриху могло не нравиться присутствие Сальдерна в Варшаве, то еще более не должно было ему нравиться присутствие его в Петербурге в самое важное время, когда решался польский вопрос; понятно, как выгодно было для прусского короля, чтоб в это время при первенствующем русском министре не было человека, враждебного Пруссии, твердившего, что ввиду сдержания последней необходимо сближение с Австриею. Действительно, нельзя не заметить, что с отъездом Сальдерна Панин все более и более уступает прусскому влиянию; и есть известия, что отсутствием Сальдерна искусно воспользовались в Берлине. Английский посланник в Петербурге Гуннинг доносил своему двору, что прусский король, давно заметив в графе Панине сильнейшее тщеславие, постарался питать эту страсть так искусно, что сделал первенствующего министра полным своим приверженцем. Подарки хотя и незначительной ценности, но частые и всегда сопровождаемые собственноручными письмами, наполненными самыми лестными выражениями, достигли цели, заставили Панина смотреть на каждое дело согласно с видами его прусского величества; Панин чуть не обожает Фридриха II. Но если так, то легко понять, как Панин должен был смотреть на своего старого друга Сальдерна, который остался при прежних своих чувствах к прусскому королю и не упускал случая высказывать эти чувства, что было хорошо известно Панину явными и тайными путями. Мы видели, что Сальдерн сам передал Панину разговор свой с Млодзеевским, где выставил Фридриха II как государя, более всех пользующегося польскою смутою. Но в других случаях он выражался еще яснее и сильнее. Жерар доносил из Данцига от 6 мая: "Царица чувствует неловкость своего положения и желает, чтоб другие государства восполнили ее бессилие, разрушивши проекты прусского короля. Этот образ мыслей Екатерины II подтверждается словами Сальдерна, которые он с некоторого времени повторяет, именно что король прусский обманул его государыню". Сальдерн позволил себе сказать городовому секретарю Данцига: "Императрица вовсе не одобряет видов короля прусского, но великая нужда в мире заставляет ее закрыть глаза и согласиться на исполнение плана этого государя". Мало того, Сальдерн поручил секретарю предложить магистру присоединиться к городам Торну и Эльбингу и просить или совершенной независимости, или возможности оставаться под покровительством польского короля. Австрийский уполномоченный в Варшаве барон Ревицкий доносил своему двору, что Сальдерн решительно порицает действия первенствующего русского министра. "Без самого тесного союза между Россиею и Австриею, - говорил Сальдерн Ревицкому, - прусский король удалит оба императорские двора на задний план и сам получит важнейшие выгоды". По свидетельству того же Ревицкого, Сальдерн хотел сломить значение магнатов в Польше и некоторым образом уравнять имущественные отношения между частными лицами: он думал помирить народное большинство с разделом Польши надеждою освобождения от притеснений, какие оно терпело от своих соотечественников. Но Панин не согласился на это.

Преемником Сальдерна в Варшаву назначен был действительный камергер барон Штакельберг. По поводу этого назначения английский посланник писал своему министерству: "Так как здесь ничего не делается без совета короля прусского, то лицо, назначенное на место г. Сальдерна, было избрано согласно с его мнением, ибо его гибкий и применяющийся к обстоятельствам характер, по словам его прусского величества, идет к этому посту более, чем характер его предшественника". Мы знаем одно, что Штакельберг поехал с сильными предубеждениями против своего непосредственного предшественника.

В инструкции Штакельбергу, подписанной 11 августа, так объяснялись побуждения, заставившие Россию приступить к разделу польских владений: "Небезызвестно вам, что на польские дела и вследствие их происшедшую войну между Россиею и Турциею совершенно разно смотрели два двора - венский и берлинский. Первый находился в тесном союзе с Франциею, которой политика, всегда противоборствующая политике русской при всех дворах, усиливала и подкрепляла польские мятежи людьми, и деньгами, и воплями своими, и интригами, при помощи больших денег заставила Порту объявить России войну. Подчиняясь влиянию такого союзника, венский двор и сам благоприятствовал конфедератам, давая им убежище в своих землях; не меньше доброжелательства оказывал он Порте. Прусский король, напротив, верно исполнял обязательства союзных договоров, платил субсидии, удерживал на границах шайки конфедератов, внимательно наблюдал за поступками австрийского дома, показывая всегда готовность уведомлять о них своего союзника. Среди двойных забот России в войне с Портою и польскими мятежниками венский двор признал, что нашел удобный случай заплатить себе собственными руками за доброжелательство, оказанное им как Порте, так и конфедератам, и, не прикрывая своих поступков никаким правом или предлогом (?), овладел землями Ципса. Чем меньше русский и берлинский дворы оказали явного внимания к этому движению, тем более подвергли они его обсуждению во внутренности Кабинета, совещаясь друг с другом, как приспособить к этому явлению собственные меры. Надобно было признать одну из мер: или явно протестовать против поступка Австрии, завести переговоры, чтоб принудить венский двор отступиться от захваченной им земли, в случае неуспеха переговоров воспротивиться вооруженною рукою, вступить в войну с Австриею, или поступить одинаково с венским двором, предъявить и с своей стороны претензии на известные польские земли. Так как для равновесия, наблюдаемого между тремя дворами, требовалось, чтоб они или ничего не приобретали от Польши, или чтоб каждый получил одинаковое приращение, то здравая политика предоставляла на выбор одну из двух мер, и ее в-ству осталось принять в уважение, которая из них более может подать способов к скорейшему успокоению Польши и сходнее с правосудием. Императрица не должна была долго колебаться в своем решении. Новая война с державою, граничащею с Польшею на таком большом протяжении земли, служила новою пищею для польских возмущений, и, таким образом, успокоение Польши отдалялось на все время этой новой войны. Императрица подвергала государство свое убыткам и опасности, и за кого? За нацию, для которой она в продолжение стольких лет понапрасну жертвовала величайшим числом людей и денег! За нацию, которая за услуги, благодеяния и бескорыстие платит самою явною неблагодарностию, которая не только вела против нее открытую войну, но еще возбудила против нее неприятеля, опаснейшего для ее государства! Другая сторона дела, наоборот, представляла дружественное содействие трех держав для умиротворения Польши, для решения всех вопросов, которые рано или поздно могли возжечь войну между тою или другою из них и республикою; для сокращения границ последней, чтоб дать ей положение, более сообразное с ее конституциею и с интересами ее соседей, наконец, для самого главного, для сохранения мира в этой части Европы. Взвесивши все эти соображения и принявши решение, императрица занялась средствами для приведения его в исполнение".

7 сентября вместе с прусским министром Бенуа (австрийский, барон Ревицкий, еще не приезжал) Штакельберг передал министерству Польской республики объявление о разделе. Начались частые совещания между королем и его приближенными; следствием было решение сносить все терпеливо, ничего не уступать добровольно, пусть берут все силою, и требовать помощи у дворов европейских, при этом проволакивать время, противопоставляя требованиям трех держав целый лабиринт привязок и формальностей. Король перед одними гремел против России, другим внушал, что русская императрица согласна вместе с ним на образование конфедерации против раздела; он даже дал знать об этом австрийскому послу, чтоб поссорить три державы. Штакельберг вследствие этого старался внушить полякам, что Россия не покровительствует королю, и так как Чарторыйские более не монополисты русских сношений с Польшею, то нация не подвергается опасности быть обманутою. В конце октября Штакельберг имел объяснение с королем. Станислав-Август приготовился и дал полную свободу своему красноречию: "Претерпев столько страданий за отечество, запечатлев своею кровью дружбу и приверженность к императрице и видя, что государство мое обирают самым несправедливым образом, а меня самого доводят до нищеты, я понимаю, что меня могут постигнуть еще большие бедствия, но я их уже не боюсь. Убитый, умирающий почти с голоду, я научился - погибнуть". Штакельберг отвечал спокойно: "Красноречие в. в-ства и сила вашего воображения перенесла вас к лучшим страницам Плутарха и древней истории; но все это не может служить предметом нашего разговора; удостойте снизойти к истории Польши и к истории графа Понятовского". За этим посол изложил ход событий, поведших к несчастию, которое оплакивал король, от прошедшего Штакельберг перешел к настоящему и предложил вопрос: что станется с ним, королем, если 100000 войска наводнят Польшу, возьмут контрибуцию, заставят сейм подписать все, что угодно соседним державам, уйдут, оставя его в жертву злобы врагов его? Король побледнел. Штакельберг воспользовался этим и начал доказывать ему, что его существование зависит от двух условий: от немедленного созвания сейма и отречения от всякой интриги, которая имела бы целию ожесточать поляков и вводить их в заблуждение. Король обещал делать все по желанию посла.

Штакельберг еще не привык к варшавским нечаянностям и потому не верил своим ушам, когда через два дня после приведенного разговора король призвал его опять к себе и объявил, что считает своею обязанностию отправить Браницкого в Париж с протестом против раздела. "Мне ничего больше не остается, - отвечал Штакельберг, - как жалеть о вашем величестве и уведомить свой двор о вашем поступке. Чего вы ожидаете от Франции против трех держав, способных сокрушить всю Европу?" "Ничего, - отвечал король, - но я исполнил свою обязанность". 23 ноября Штакельберг послал декларацию: "Есть предел умеренности, который предписывают правосудие и достоинство дворов. Ее величество императрица надеется, что король не захочет подвергать Польшу бедствиям, необходимому результату медленности, с какою его в-ство приступает к созванию сейма и переговорам, которые одни могут спасти его отечество". Но в то время как Штакельберг принимал меры, чтоб заставить короля переменить свое несчастное поведение, Бенуа твердил ему: "Оставьте его, тем лучше для нас: мы больше возьмем".

Станислав-Август счел своею обязанностью отправить во Францию протест против раздела, объявивши Штакельбергу, что не ждет от этого никаких благоприятных для Польши последствий. Слова его заключали в себе полную правду, хотя, вероятно, короля не оставляла еще надежда, что Западная Европа не останется равнодушною к смелому делу Восточной. Печальное царствование Людовика XV спешило к концу своему истратить все еще оставшиеся материальные и нравственные средства французского правительства. Это правительство объявило, что новая война из-за кого и из-за чего бы то ни было невозможна для него; у Франции оставалось одно средство заявлять свое значение, свою силу - искусная дипломатическая интрига; и действительно, Франция славилась своею школою дипломатов, бороться с которыми было очень трудно дипломатам других стран; знаменитая школа вела свое происхождение от времен кардинала Ришелье. Но этому сильному, блестящему войску, какое представлял корпус французских министров при иностранных дворах, нужен был искусный полководец, который бы из Версаля направлял его движения к общей цели по одной системе. Таким искусным полководцем был заведовавший иностранными делами Франции герцог Шуазель. Как только Россия появилась на сцене общеевропейского действия при Петре Великом, французские государственные люди поняли ее значение и, когда им не удалось втянуть это новое могущество в свои виды, когда Россия по единству тогдашних интересов вступила в союз с враждебною им Австриею, стали вести против России ожесточенную дипломатическую борьбу в Турции, Швеции и Польше. Мастерская перемена политического фронта, союз с Австриею вследствие сознания, что Пруссия Фридриха II гораздо опаснее для Франции, чем монархия Габсбургов, сблизили Францию с Россиею в общем действии, в Семилетней войне. Но перемена русской политики по смерти Елисаветы возобновила прежние неприязненные отношения между Франциею и Россиею, и герцог Шуазель, как истый француз, с знаменитым французским увлечением (furia francese) повел дипломатическую борьбу против петербургского Кабинета, ибо видел ясно, что после Семилетней войны Россия сильнее всех государств в Европе, и, главное, видел, что русская государыня хочет и может пользоваться этою силою для утверждения своего влияния в Европе. Этого не мог сносить Шуазель, хотевший, чтоб при нем Франция, как прежде, имела господствующее влияние на европейские дела; он оскорблялся величием России, как представитель древней, но расстроенной в своих делах фамилии оскорбляется успехами молодого, способного и богатого новичка. Для противодействия России он хотел затянуть еще сильнее узел дружбы с Австриею, устроил союз фамильный посредством брака наследника французского престола с эрцгерцогинею Мариею-Антуанеттою. В России, следя за движениями противника, хотели идти одинаким с ним ходом. Как Шуазель устроил Южный католический союз из Франции, Испании и Австрии, так и в России придумали Северный союз. Этот северный концерт не удался по несходству интересов трех держав, имевших быть главными его членами, - России, Пруссии и Англии; но самое принятие вызова, вступление в открытую дипломатическую борьбу в самых обширных размерах, подражание ходу противника, ведение контрмин раздражало Шуазеля. Попытка отвлечь Пруссию от России оказалась напрасною; в Польше нельзя было воспрепятствовать России возвести на престол Понятовского и проводить известные требования; но Шуазель дождался взрыва неудовольствия, дождался Барской конфедерации и начал помогать конфедератам людьми и деньгами, причем главною целию Шуазеля было продление борьбы, истомление России; цель эта достигалась как нельзя лучше поднятием Турции: и Шуазель успел поднять ее, а между тем неутомимо работал в Швеции в пользу усиления королевской власти. Одним словом, во всех важнейших политических вопросах Россия встречала главным врагом своим Шуазеля; Екатерина имела полное право ненавидеть этого "кучера Европы", как она называла Шуазеля.

Но Фридрих II давно уже начал утешать свою союзницу насчет "кучера Европы". Прусский король знал, что Людовик ХV женщине, не скажу любимой (это было бы слишком чисто), женщине, умевшей угодить ему, готов пожертвовать министром, как бы тот ни был полезен для Франции; прусский король, зная это, считал падение Шуазеля очень возможным и в начале 1769 года писал Екатерине, что в Версали идет сильное движение против Шуазеля, стараются его свергнуть посредством графини Дюбарри, ставшей королевскою любовницею; с Шуазелем, писал Фридрих, падут все его проекты, потому что новые министры обыкновенно ведут дела наоборот, чем как они шли при их предшественниках. Через два года предсказание оправдалось. В конце 1770 года Шуазель, не могший унизиться до раболепства пред Дюбарри, был низвержен и сослан; его место занял герцог Эгильон из партии Дюбарри.

Удалением Шуазеля значению Франции в делах Европы нанесен был решительный удар. Эгильона нельзя было назвать человеком неспособным, не понимавшим интересов Франции; но прежде всего это был человек партий; и главное внимание его было обращено не на внешние дела, а на придворные интриги, на борьбу партий, от исхода которой зависела его судьба; с другой стороны, ему было очень приятно, когда дела Шуазеля разделывались, когда можно было упрекнуть ненавистного предшественника в ошибочности его замысла или распоряжений. Но Эгильон ограничивался упреками на словах; он был рад, когда предприятия Шуазеля не удавались, но самому разделать дела предшественника, вдруг переменить старую систему и создать новую - для этого у него недоставало ни времени, ни энергии, ни способностей. Какое из Шуазелевых дел шло успешно, тому Эгильон не мешал доделываться, например шведскому делу; начать же что-нибудь новое было для него тяжело: так, ему хотелось сближения с Россиею, он был бы рад действовать тут совершенно вопреки поведению Шуазеля, но он начал поздно и вел дело чрезвычайно медленно. Не было общего плана действия, не было ничего выясненного.

В начале 1772 года русский поверенный в делах Хотинский имел разговор с герцогом Эгильоном по поводу мирных условий, предложенных Россиею Турции. Когда Хотинский заметил, что пожертвование Молдавиею и Валахиею с русской стороны должно вести к миру, то Эгильон выразил сомнение во всей своей наружности и вскрикнул: "А Крым к чему? - потом, немного помолчав, прибавил: - Вы знаете, что турки не хотят ничего уступить". Хотинский заметил: "Какое же будет вознаграждение за полученные нашим оружием успехи и понесенные убытки?" Герцог отвечал с холодным видом и вполголоса: "Думаю, что вознаграждение это будет состоять в деньгах. По турецким приготовлениям видно, что Порта вовсе не отказывается от четвертой кампании. Турки знают, что ваши эскадры не в состоянии больше держаться в море, чему и дивиться нечего, когда принуждены десять месяцев в году отправлять службу; от этого корабли испортились и люди гибнут. Турки знают, что пополнение армии рекрутами становится вам трудно по причине мора; остававшиеся в государстве полки истощены; в деньгах также большой недостаток, так что самим министрам вашим платится жалованье бумагою". "Уже с самого начала войны, - сказал Хотинский, - слыхал я такие рассуждения; давно ждут, что мы истощимся. Правда, война нам тяжела; но так как у нас нет государственного долга и содержание войска стоит дешевле, чем в других странах, то и можем мы вынести военные издержки долее других государств, которые и побогаче нас. Что касается флота, то возвращавшиеся с него чрез Францию переводчик Лизакевич и поручик Прощин сказывали мне, что на эскадрах все благополучно". "Набор страшно тягостен для дворянства, - возразил Эгильон, - теперь принуждены давать осьмого человека". "Вам сообщено ложное известие, - сказал Хотинский, - набирают 80000 человек, следовательно, жребий падает с лишком на сотого человека, ибо в подушном окладе записано более 9 миллионов душ". "У нас есть обстоятельные известия, - продолжал герцог, - вычтя детей, стариков и вольных людей, немного останется годных в службу. План вашей государыни содержать армию в Крыму, другую на Дунае и флот в архипелаге, бесспорно, хорош, славен и велик, но такие планы должны быть маскированы, иначе в случае продолжительности войны не имеют ожидаемого успеха; примером служит наш поход в Баварию: первая кампания была блестяща, а после армия исчезла от болезней и недостатка в рекрутах". Когда Хотинский распространился о пользе бумажных денег, то Эгильон отвечал: "Вообще этот легкий способ приобретать деньги вреден, потому что обыкновенно ведет к злоупотреблениям. Мне нечего вам говорить, какие от того. у нас родились беды, вы сами их видите".

В марте был другой любопытный разговор. Эгильон: Равновесие в Европе нарушится, если вы успеете предписать туркам мир на трех условиях: свободное мореплавание по Черному морю, гавань на нем и независимость татар. С такими выгодами вы скоро будете и в Константинополе, и тогда кто вас оттуда выживет? Хотинский: Кто захочет. Эгильон: Кто же это? Хотинский (с улыбкою): Вы первые, потом австрийцы и англичане. Эгильон: Тогда уже будет поздно. Хотинский: Неужели вы серьезно так думаете? Эгильон: Совершенно серьезно. Хотинский: В таком случае и я вам признаюсь, что выгоды, которые мы себе выговариваем, более славны для нас, чем полезны, ибо что касается мореплавания, то представляю вам в пример, какой успех имеем мы на Балтийском море, которое нам открыто. Вы знаете, что нашу торговлю производят чужие народы, и, несмотря на все старания поощрять наш народ к морской торговле, он на это не поддается, из чего ясно видно, что нет в нем к этому промыслу склонности. Крымские татары останутся независимыми. Эгильон: Какая может быть их независимость? Вы уже выбрали им и хана, который будет вам предан. Когда вам понадобится, нашлете вы их на Венгрию и другие австрийские земли, которые они разорят прежде, чем венский двор успеет оглянуться и собрать рассеянные по Италии и Фландрии свои войска. Можно ли вам предписать, чтоб вы имели на Черном море только десять, двадцать или тридцать кораблей и о скольких пушках? Вы и так уже сильны с королем прусским; вы теперь дружны с ним, и он все вам позволяет, но со временем и с ним вы справитесь. Вы безопасны по своему положению: кто пойдет нападать на вас в такую даль? Впрочем, вы делаете хорошо, настаивая на получении этих выгод. Я бы то же на вашем месте сделал, но сомневаюсь, чтоб турки вам уступили.

11 марта Хотинский в первый раз сообщил своему двору о парижских слухах, что Россия, Пруссия и Австрия сговариваются насчет раздела Польши. 27 марта Хотинский был у Эгильона, который повторил ему прежнее: "Если турки отступятся от Крыма, то чрез два года он будет в ваших руках, а Константинополь - чрез четыре". Но многозначительнее было восклицание герцога в конце разговора: "Венский двор сделал великую ошибку!" В разговоре, происходившем в апреле, Хотинский между прочим сказал Эгильону: "Право, герцог, надобно бы вам оказать услугу и туркам, и нам, и всему человечеству, уговорив Порту быть посговорчивее". "Как, вы хотите, - отвечал Эгильон, - чтоб мы подали такой совет, когда мы же и побудили турок к войне? Сверх того, наш кредит не очень велик. Сделали глупость, что позволили пройти вашему флоту". От 26 апреля Хотинский писал Панину: "Здесь совершенно уверены, что должен последовать раздел некоторой части Польши между Россиею, Австриею и Пруссиею. Как на нас сердятся и попрекают нам по этому делу, можете себе вообразить. Не думали здесь, чтоб когда-либо венский двор согласился на раздробление Польши, способствующее усилению нашему, а больше всего короля прусского, государя предприимчивого и без того уже опасного австрийскому дому".

"Что скажет Франция, что скажет Испания, Англия, когда мы теперь вдруг так тесно соединимся с теми, которых мы так сильно желали сдерживать и которых поведение объявляли несправедливым?" - писала Мария-Терезия, противясь приступлению Австрии к разделу Польши. Кауницу, разумеется, не было дела до того, что скажут Испания и Англия; но он долго бы думал о том, что скажет Франция, если б ее внешними сношениями управлял Шуазель. Но с Эгильоном он не считал нужным церемониться. Знаменитый Южный союз - австро-франко-испанский, созданный Шуазелем, который один мог его поддерживать, без Шуазеля ослабел, оставался недеятельным; Австрия перестала надеяться на помощь Франции, на ее влияние и потому перестала и бояться ее: Иосиф и Кауниц не заботились более о том, что скажет Эгильон или Людовик XV. Еще в июне 1771 года граф Брольи писал королю по поводу неудач Дюмурье: "Найти средство против всего этого не было бы очень трудно, если бы венский двор желал добра этой несчастной нации, но я подозреваю, что он не желает видеть ее победоносною; пораженная, она скорее подчинится законам, которые хотят ей предписать, и честолюбивые соседи именно желают видеть ее в этом положении. Только в. в-ство может ей помочь. Новое министерство (Эгильона) не сумеет еще понять, как судьба этой республики политически должна интересовать Францию; новый посол, которого назначают в Вену (принц Роган), поймет это еще менее. Таким образом, провидение соединяет все обстоятельства для разрушения наших интересов и нашей системы в этой части Европы". Но эти внушения не производили никакого действия. Людовик XV раньше и определеннее знал о плане раздела Польши. Французский посланник в Берлине доносил еще в марте 1771 года о словах, сказанных ему шведским министром при прусском дворе: "Все кончено; прусский король все обделал, и мир (России с Турциею) будет подписан до истечения четырех месяцев. Польша заплатит за все". В самом начале 1772 года Людовик XV писал графу Брольи, что герцог Эгильон обратился к австрийскому послу графу Мерси д'Аржанто, чтоб выведать от него, не желает ли Австрия "получить свою долю в польском пироге, как все заставляет думать". Мерси наконец объяснился с Эгильоном о разделе Польши: он представил, что опасность, какою грозили Австрии соединенные силы России и Пруссии, заставила императора и императрицу принять участие в разделе, которому они не могли помешать. Венский двор сознает несправедливость дела, но именно для уменьшения несправедливости он счел своею обязанностью принять в ней участие, думая, что это было единственным средством положить ей границы, при этом доля, достающаяся его государям, так мала в сравнении с приобретениями других держав, что венский двор только с прискорбием может смотреть на событие, наклоняющее весы далеко не в его пользу. Что касается молчания, которое соблюдал венский двор о своих сношениях по этому предмету с Россиею и Пруссиею, то такое же молчание наблюдало и правительство французское: венскому двору известно, что герцог Эгильон сносился с прусскими эмиссарами и объявил одному из них, что Франция будет смотреть равнодушно на то, что станут делать с Польшею. Прусский король дал знать в Вену о желании Франции сблизиться с ним. Таким образом, венский двор, видя, что не может полагаться вполне на Францию, должен был принять предосторожности против бури, которой один он не мог противиться.

Это объяснение сильно рассердило Эгильона. Он отвечал, что недостаток доверия, обнаруженный венским двором, может произвести охлаждение между ним и Франциею, которое, постоянно усиливаясь, может повести к полному разрыву союза. Но эти угрозы не могли испугать венский двор. Мерси доносил: "Так как интриги поглощают здесь внимание всех и отвлекают от внешних дел, то нечего много бояться. Что герцог Эгильон говорил мне до сих пор по поводу Польши, очень мало меня затрудняет. Этот министр ведет дело без энергии, без системы; характер его требует употребления мелких средств лживости; но эта метода никогда не может быть очень страшна и побуждает только к небольшой бдительности и наблюдательности. Я вижу ясно, что распоряжения относительно Польши лично не затронули короля". Несмотря на то, Мария-Терезия писала Мерси: "Как бы я ни была уверена в чувствах короля, я не решусь сама писать ему об этом предмете; говорите, что хотите, ему от меня". Людовик XV в разговоре с Мерси отзывался с глубоким уважением о Марии-Терезии, а об Иосифе спросил со смехом, как он поживает с своим другом королем прусским. Тут фаворитка, заметив, что веселость короля грозит перейти известные границы, начала говорить: "Я уверена, что император вполне знает короля прусского, и потому легко судить о характере дружбы его к человеку, привыкшему обманывать весь свет и на слово которого никогда нельзя положиться". Мерси говорил в том же духе, и король сказал: "Надеюсь, что все эти затруднения кончатся по возможности с наименьшим вредом".

Людовик XV успокоился на этой надежде, и герцогу Эгильону осталось говорить проповеди вроде той, какую он сказал Хотинскому по поводу раздела Польши: "А королю прусскому достанется лучшая часть. Мы не досадуем, что он усиливается, но вы будете о том когда-нибудь жалеть. Вот до чего довели поступки герцога Шуазеля, тогда как по положению обоих наших государств должны были бы мы жить в дружбе со взаимною выгодою".

Летом отозван был из Петербурга французский поверенный в делах Сабатье и заменен Дюраном, переведенным из Вены. Это назначение встревожило венский и особенно берлинский двор по дознанной ловкости Дюрана, дипломата старой школы. По поводу его Эгильон сказал Хотинскому: "Я открою вам одним, что попытаюсь сделать первый шаг к сближению с вашим двором; но если он не будет отвечать тем же, то я отступлю. Вам довольно известен образ моих мыслей, и мне кажется, что злоба и происки одного частного человека (Шуазеля) должны быть презираемы великими государствами". В сентябре по поводу известия о разрыве Фокшанского конгресса Эгильон сказал Хотинскому: "Удивляюсь, как ваши союзники, и особенно король прусский, не склонили или не принудили турок к миру; но я думаю, ваш двор не так добр, чтоб поверил, что они действительно хлопотали о примирении. Признаюсь, что и я на их месте не желал бы ничего более, как чтоб моим соседям выели белки из глаз. Быть может, мы могли бы вам больше их услужить, но вы нас в сторону отложили". Хотинский заметил на это, что Россия обязана Франции турецкою войною. "Но вы знаете, - сказал герцог, - что мы ищем только одного - жить с вами в дружбе". "Вы должны прибавить, - заметил Хотинский, - что такое искание началось разве с тех пор, как вы на месте герцога Шуазеля". На это Эгильон отвечал: "Тому уже около двух лет, как предместник мой удален". "А все-таки, - заметил Хотинский, - нам не по чему было догадаться, что с Шуазелем переменились и мысли здешнего двора". "Увидим, что Дюран сделает", - сказал Эгильон и кончил этим разговор.

Хотинский получил от своего двора приказание писать, как относится французская публика к разделу Польши. Хотинский писал, что, по мнению французских политиков, раздел последовал по давнему желанию прусского короля приобресть польскую Пруссию, удивляются одному, как венский двор до этого допустил; что же касается России, то говорят, что она, не имея нужды в приобретении новых земель, никак не желала раздела Польши, но, будучи занята войною, не могла одна воспротивиться желанию короля прусского.


Страница сгенерирована за 0.08 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.