Поиск авторов по алфавиту

Глава 1.3.

На сеймиках действительно шла ожесточенная борьба партий, причем дело не обошлось без кровопролития. Из Вены писали: "Гетман и его партия позволили себе много насилий на последних сеймиках. Этими оскорблениями, равно как открытым и беспримерным употреблением военной силы, гетман проигрывает свое дело в пользу противников, ибо дает им предлог призвать на помощь русских. Русские придут и, что важно, явятся в глазах народа защитниками свободы". Чарторыйские, видя, что им не сладить с партиею гетмана, который располагал коронным войском и саксонским отрядом, обратились прямо к императрице с просьбою прислать им на помощь 2000 человек конницы и два полка пехотных. По поводу этой просьбы Панин написал для императрицы ремарк: "Тысяча легких войск уже готова и ожидает польских комиссаров для препровождения, что, казалось бы, уже и довольно в соответствии саксонским войскам; но, по-видимому, наши друзья ищут сколько возможно облегчить свои собственные депансы и себя усиливать нашими ресурсами, почему мое всеподданнейшее мнение: другую тысячу по их желанию хотя и заготовить, но, однако ж, к графу Кейзерлингу наперед написать, чтоб наши друзья гораздо осмотрелися, не могут ли они таким безвременным введением к себе чужестранных войск воспричинствовать противу себя национальную недоверенность и против нас подозрения, чем наипаче противные могут воспользоваться и от чужестранных держав достать себе большими деньгами подкрепление, а нам навести от них какие-либо беспокойства новыми делами с их стороны. Итак, не лучше ли остаться при первом нашем плане, чтоб, не притворяясь и не отлагая, устремиться к изгнанию саксонцев из Польши производимыми движениями наших войск на границах и перепущением в Польшу готовых уже тысячи козаков, а потом стараться единодушно взять поверхность над противными, ныне раздробленными факциями собственным вооружением благонамеренных магнатов и подкреплением их нашими деньгами, нашим кредитом и нашею в их делах инфлюенциею, соединенною с королем прусским, и, наконец, тою опасностию, которую натурально поляки иметь должны от нас когда их дела пойдут против нашей воли, а особливо в такое время. когда у нас со всех сторон руки останутся свободны, что мы, несомненно, иметь и будем, если с благоразумною умеренностию пойдем в сем деле, не напрягая излишне свои струны". Екатерина написала на это: "Я весьма с сим мнением согласна и, прочитав промеморию, почти все те же рефлекции делала".

Отряд русского войска, бывший в польской Пруссии для охраны магазинов, оставшихся еще от Семилетней войны, должен был под начальством генерала Хомутова вступить в Польшу и направиться поскорее или к Варшаве, или к Белостоку, резиденции коронного гетмана, что должно было заставить Браницкого быть поосторожнее. "Правда, - писал Репнин Панину, - что этого войска мало, но для Польши довольно; я уверен, что пять или шесть тысяч поляков не только не могут осилить отряд Хомутова, но и подумать о том не осмелятся. Прусский король внушил нам чрез своего посланника, что все это дело должно быть устроено в Петербурге. Это внушение может происходить от нежелания войти по польским делам в какое-нибудь сериозное обязательство; я же должен донести, что и полякам, нашим друзьям, неприятно будет видеть войско прусского короля в здешней земле, они всю надежду полагают на нашу государыню, ее желают видеть первенствующею во всем этом деле, а чтоб прусский король был во вторых".

Волнения между поляками усиливались; австрийский посол Мерси раздувал пламя, давал обещания без конца, уговаривая противников России держаться твердо. Кейзерлинг и Репнин потребовали от Хомутова, чтоб он стал в Закрочиме, в 50 милях от Варшавы. Извещая об этом Панина, Репнин писал ему, что необходимо поспешить заключением союзного договора с Пруссиею, ибо если Фридрих II объявит, что не потерпит вступления австрийцев в Польшу, то они и не подумают об этом и ядовитые предложения Мерси подвергнутся заслуженному ими презрению. Репнин требовал также вступления русских войск в Литву: там нужно было подкрепить конфедерацию, составленную против партии Радзивилла. Требуемое войско вошло в Литву двумя колоннами: одна под предводительством князя Волконского двигалась чрез Минск; другая под начальством князя Дашкова (мужа знаменитой Екатерины Романовны) шла на Гродно.

20 апреля (н. с.) 26 польских магнатов подписали письмо императрице, в котором говорили: "Мы, не уступающие никому из наших сограждан в пламенном патриотизме, с горестию узнали, что есть люди, которые хотят отличиться неудовольствием по поводу вступления войск вашего императорского величества в нашу страну и даже сочли приличным обратиться с жалобою на это к вашему величеству. Мы видим с горестию, что законы нашего отечества недостаточны для удержания этих мнимых патриотов в должных пределах. С опасностию для нас мы испытали с их стороны притеснение нашей свободы, именно на последних сеймиках, где военная сила стесняла подачу голосов во многих местах. Нам грозило такое же злоупотребление силы и на будущих сеймах, конвокационном и избирательном, на которых у нас не было бы войска, чтоб противопоставить его войску государственному, вместо защиты угнетающему государство, когда мы узнали о вступлении русского войска, посланного вашим величеством для защиты наших постановлений и нашей свободы. Цель вступления этого войска в наши границы и его поведение возбуждают живейшую признательность в каждом благонамеренном поляке, и эту признательность мы сочли своим долгом выразить вашему императорскому величеству". В числе подписей находятся имена: Островского (епископа куявского), Шептицкого (епископа плоцкого), Замойского, пятерых Чарторыйских (Августа, Михаила, Станислава, Адама, Иосифа), Станислава Понятовского, Потоцкого, Любомирского, Сулковского, Соллогуба, Велепольского.

Не пренебрегали никакими средствами для поднятия Понятовского в глазах поляков. По внушению Репнина прусский резидент писал Фридриху II, что надобно прислать стольнику орден Черного Орла, и орден был прислан так скоро, что Репнин и Понятовский были в затруднении: они ждали ордена Андрея Первозванного для стольника, и последний обещал не надевать Черного Орла прежде получения Андрея. Но обстоятельства заставили переменить решение: в Варшаву вдруг приезжает другой кандидат на престол, гетман Браницкий, и, чтоб произвесть на него впечатление, Понятовский надел Черного Орла. "Такой явный знак расположения прусского короля сильно подкрепит наши дела, - писал Репнин, - но, чтоб дать Понятовскому еще больше значения, надобно прислать ему Андреевский орден: он страстно его желает, не смея просить".

В конце апреля начали съезжаться в Варшаву сенаторы, послы (депутаты) и разные паны на конвокационный сейм; каждый приводил с собою, по обычаю, сколько-нибудь вооруженных людей; но Радзивилл привел 3000 вооружённых, также и у гетмана коронного Браницкого был большой отряд войска; но для подкрепления фамилии русское войско стояло двумя лагерями - в Уяздове и на Солце; у Чарторыйских было также и свое войско. Днем открытия сейма назначено было 7 мая (н. с.). В этот день Варшава представляла город, занятый двумя враждебными войсками, готовыми к бою. Партия Чарторыйских явилась на сейм, но членов противной партии не было: они с раннего утра совещались у гетмана и наконец подписали протест против нарушения народного права появлением русских войск. Хотели сорвать сейм - не удалось, требовали составить немедленно тут же в Варшаве конфедерацию, но Браницкий струсил, объявил, что не видит для себя безопасности в столице, и выступил из Варшавы с целью составить конфедерацию в более удобном месте; но время тратилось в бесплодных толках, а между тем следом за гетманом шел русский отряд Дашкова, перешедший из Литвы в Польшу.

В 21 миле от Варшавы этот отряд имел небольшое дело с гетманским ариергардом; при этом деле случился и Репнин, приехавший повидаться с Дашковым. По поводу стычки Репнин писал: "Могу справедливо сказать, что храбрости и желания нельзя больше иметь, как наши войска показали; но и бег неприятельский также был скор, что никак невозможно было успех распространить потому особливо, что невступно в три дни наши войска 21 милю перешли и преследовать далее уже не в силах были. Еще же должен по справедливости сказать, что усерднее и расторопнее нельзя быть, как действительно князь Дашков есть".

Репнин осыпал также похвалами Понятовского: "Благодарнее человека и нам преданнее мы бы нигде и николи не нашли: и он первый в собрании сейма говорил, чтоб государыню возблагодарить за милостивое ее республики подкрепление чрез вход российских войск; он же отвратил взятое было почти всеми намерение, чтоб производить сеймики множеством (большинством) голосов, а не единогласием, и то тотчас сделал, как скоро мы к нему об оном отозвались". Но иначе отозвался Репнин Панину о соотечественниках Понятовского: "Я не от лени и не от нерадения в подробности здешних партикулярностей не вхожу, а из страху, чтоб не изолгаться или бы не показаться лживым. Ваше высокопревосходительство не можете себе изобразить, сколь мало основания имеет почти генерально вся здешняя нация: что ныне за верное сказывают, что с клятвами уверяют и очевидцами чему выдаются, то назавтра откроется совершенною ложью".

Обоим послам, Кейзерлингу и Репнину, хотелось как можно скорейшего заключения союзного договора с Пруссиею. Желанный договор наконец был им доставлен, и Репнин писал Панину по этому поводу (от 25 мая): "Трактат, заключенный с прусским королем, весьма послу (Кейзерлингу) показался; одного только он еще желал, чтоб с обеих сторон без согласия общего в другие обязательства ни в какие не вступали; но я, помня рассуждения вашего высокопревосходительства по сему самому пункту по причине старого с Англиею трактата, чтоб, сколь возможно, зависимости от другой короны убегать, старался оные ему внушать и не знаю, вправду ли, но кажется мне, что наконец он с тем и согласился. Все порученные нам дела, уповаю, что к желаемому концу доведены будут; одно только восстановление во все старые преимущества диссидентов весьма трудно кажется или почти и совсем невозможно; да если осмелюсь свое мнение донести, то не вижу, чтоб оно для нас так и полезно было: введение их по-прежнему в гражданские чины увеличит их силу, тоже с ними и короля прусского; в нашем же законе уже знатных никого не осталось, и так с силой их наша нимало не приумножится, а кажется, что наш интерес есть, чтоб никакой чужестранный двор здесь сильнее нашего не был". Обоим послам не хотелось диссидентским делом затруднять положения Чарторыйских, затруднять дело, которое они считали главным своим делом, - выбор Понятовского в короли.

В июне кончился конвокационный сейм: на нем установлена генеральная конфедерация, которая соединилась с литовскою, и маршалком коронной конфедерации был выбран князь Чарторыйский, воевода русский; постановлено при королевских выборах не допускать иностранных кандидатов: мог быть выбран только польский шляхтич по отцу и матери, исповедующий римско-католическую веру. На этом же сейме Чарторыйские попытались начать дело преобразования: учреждены были две комиссии - военная и финансовая (скарбовая); эти комиссии уменьшали власть гетманов и главных финансовых управителей (подскарбиев), которые становились только их председателями, и потому королю давалась возможность ввести лучший порядок в управление войском и финансами. Войсковой комиссии вменено было в обязанность немедленно же исполнить постановление 1717 года относительно полного количества людей в полках, чем количество войска уже и увеличивалось.

Потихоньку начаты были преобразования, по-видимому только незначительные. Чарторыйские достигали своей цели русскими деньгами и русским войском; в вознаграждение сейм признал императорский титул русской государыни. В акт конфедерации внесена публичная благодарность императрице русской, и с выражением этой благодарности должен был отправиться в Петербург писарь коронный граф Ржевуский. А между тем русское войско должно было окончательно очистить Польшу от могущественных врагов фамилии. Радзивилл, вышедший из Варшавы вместе с гетманом, отделился от него на дороге, чтоб пробраться в свою Литву, но под Слонимом потерпел поражение от русских. С 1200 конницы он переправился за Днестр у Могилева и ушел в Молдавию; но пехоту его и артиллерию князь Дашков догнал в деревне Гавриловке и взял в плен. Из Молдавии Радзивилл перебрался в Венгрию, а оттуда в Дрезден. Гетман Браницкий, преследуемый русскими, также не мог держаться в Польше и ушел в Венгрию.

В то время как дела шли так успешно, Репнин уведомил Панина о своем подозрении, что у русского кандидата есть соперник, именно дядя Понятовского князь Август Чарторыйский, воевода русский. "Я подозреваю, - писал Репнин, - что Чарторыйский сам желает короны и не выражает этого желания только потому, что не надеется на успех. Мои подозрения основываются на малом усердии к успеху самых необходимых вещей, потому что он часто не в духе, и именно тогда предлагаются ему самые существенные дела; он не возьмется ни за что без понуждения, надобно сказать ему десять раз, прежде чем он что-нибудь сделает. Мы желали, чтоб королевское избрание произошло посредством делегатов, но, чтоб не оскорбить мелкой шляхты, дали полную свободу в этом деле; многие воеводства воспользуются этою свободою и не явятся массою; но появятся массою те воеводства, в которых князь Адам имеет наибольшее влияние, именно русское (Галицкое) и Сендомирское. Потом он взял у нас 1000 червонных для галицкого сеймика, и так как здесь образовалась конфедерация против нас, то мы начали разыскивать, отчего это, и оказалось, что Чарторыйский не послал денег в Галич, боюсь, не сделал ли он того же относительно и других мест. Много раз сообщал я свои опасения послу (Кейзерлингу), прусские министры делали то же самое; но, к несчастию, посол считает всех такими же добрыми и честными людьми, как сам, и не может поверить, чтоб были люди, у которых одно в голове, а другое на языке. Так как время выборов приближается, то можно было бы окончательно выяснить намерения императрицы в рескрипте, который мы должны будем прочесть нашим друзьям, и особерно князьям Чарторыйским; в рескрипте можно сказать, что намерение императрицы относительно стольника неизменно, что она обнадеживает своим покровительством и расположением всех, которые стоят за него; что успех не может быть сомнителен, ибо императрица будет поддерживать стольника и его приверженцев всеми данными ей от Бога средствами и будет защищать его и его партию против всякого, какого состояния и фамилии он бы ни был. Такой рескрипт наполнит радостью истинных друзей дела и страхом тех, которые хотели бы уклониться в другую сторону. Надобно иметь также войско в окрестностях, и уже сделано распоряжение, чтоб от 7 до 8000 человек было в трех милях отсюда прежде начала избирательного сейма". Репнин оканчивал письмо словами: "Ради Бога, чтоб это оставалось меж нами; посол не знает об этом моем письме к вам, и я ни за что на свете не пожелаю, чтоб он заподозрил, что я предлагаю что-то без его ведома, ибо в таком случае я непременно потеряю его дружбу и доверие". На этом письме Панин написал: "Мое мнение - лучше б доводить до того, чтоб фамилия или ее друзья нашего кандидата прежде назвали, а мы б к тому приступили; однако ж яко сие важной разницы не делает, то можно оставить на избрание на месте, что там выгоднейшим найдено будет" (т.е. предоставить послам действовать по своему усмотрению). Под этою заметкою Екатерина написала: "Мне кажется, что нам не годится называть кандидата, дабы до конца сказать можно было, что республика вольно действовала".

Несмотря на нежелание Екатерины объявлять своего кандидата, на месте признано было необходимым не скрываться долее. 27 июля Кейзерлинг и Репнин поехали к примасу, где уже нашли прусских министров и князей Чарторыйских вместе со многими другими панами, и Кейзерлинг прямо объявил при всех примасу, что императрица желает видеть на польском престоле графа Понятовского, которого он, посол, именем ее величества будет рекомендовать всей нации на избирательном сейме. Прусский посол сказал то же от имени своего государя; а князья Чарторыйские, также рекомендуя племянника, благодарили оба двора за расположение к их фамилии. Этот поступок, по отзыву Репнина, был нужен, чтоб вывести из сомнения многих колеблющихся, не знавших, кому из своих друзей именно Россия прочит корону, и шли слухи, что стольник только подставка, королем же будет воевода русский. Желание русского двора, чтоб в короли был избран именно Станислав Понятовский, поволок предположению, что следствием этого избрания будет брачный союз между новым королем и русскою императрицею. Любопытно, что приверженцы Понятовского и дядья его Чарторыйские принуждали его дать обязательство при избрании жениться, и жениться на католичке; Понятовский не соглашался дать такое обязательство, жаловался Репнину, просил его отписать Панину, чтоб его не принуждали жениться, говорил, что он не намерен вступать в брак, да это и не нужно, потому что Польша - государство не наследственное. Но слух о предполагаемом браке успели довести до Константинополя; Порта испугалась и объявила, что будет согласна на избрание в польские короли какого угодно Пяста, только не Понятовского. Тогда решено было внести в условия избрания (partaconventa), что если король женится, то непременно на. католичке.

16 августа тихо начался избирательный сейм и тихо кончился 26-го; стольник литовский граф Понятовский был избран без малейшего прекословия; поляки были приведены этим в большое удивление и говорили, что такого спокойного избрания никогда не бывало. В бытность свою в Париже Понятовский свел тесную дружбу с знаменитою Жоффрэн, о которой подробнее будет говорено после; он находился с нею в переписке и не иначе называл ее как maman. Он так описывал ей свое избрание: "Спокойствие и тишина в этом громадном собрании были так велики, что все знатные дамы королевства присутствовали на поле избрания, не испытывая ни малейшего неудобства, и я имел удовольствие быть провозглашенным как всеми мужчинами, так и всеми женщинами моего народа, присутствовавшими при избрании, потому что примас, проходя мимо их экипажей, действительно был так любезен, что спрашивал дам, кого они желают в короли. Зачем вы не были там? Вы бы назвали своего сына".

Легко себе представить восторг Жоффрэн, когда она узнала, что молодой, блестящий поляк, которому она покровительствовала в Париже, избран в короли. "Будущее проходит перед моими глазами, как в епических поэмах, - писала она ему. - Я вижу Польшу, возрождающуюся из своего праха, я вижу ее в лучезарном блеске, как новый Иерусалим! О мой дорогой сын, мой обожаемый король! С каким восторгом я буду видеть в вас предмет удивления для целой Европы!"

В Петербурге также сильно радовались; императрица писала Панину: "Поздравляю вас с королем, которого мы делали. Сей случай наивящше умножает к вам мою доверенность, понеже я вижу, сколь безошибочны были все вами взятые меры". Действительно, авторитет Панина с этих пор является во всей силе. Ведя также переписку с Жоффрэн, Екатерина писала ей по поводу избрания Понятовского: "Поздравляю вас с возвышением вашего сына; я не знаю, как он сделался королем, но, конечно, на то была воля провидения, и больше всего надобно поздравлять с этим его королевство; у поляков не было человека, который бы сделал их более счастливыми по-человечески; говорят, что сын ваш ведет себя отлично, и я этому очень рада; направлять его на путь истинный в случае нужды предоставляю вашей материнской нежности". Жоффрэн в переписке своей с дорогим сынком, разумеется, не могла не касаться отношений его к "далеким странам" и к их властительнице. Мы уже упоминали о сильно распространившихся за границею слухах насчет брака Понятовского с Екатериною. Жоффрэн писала новому польскому королю по этому поводу: "У нее (Екатерины) много дела, и надобно много времени, чтоб переделать все это дело. Я утверждала, что вы с нею не видались (во время поездки Екатерины в Лифляндию), я утверждаю, что вы на ней не женитесь, о чем многие говорили с неудовольствием. Вот как объясняли дело: она вовсе не крепко держится на престоле; она уступит его сыну, а сама выйдет замуж за короля польского".

Для Понятовского дело шло не о браке, а об определении отношений к государыне, которая возвела его на престол, С первой же минуты избрания он уже разрознивал свои интересы с ее интересами, заискивая дружбы двора, самого враждебного России. В том же письме, где он описывал Жоффрэн свое избрание, он говорил: "Я сильно нуждаюсь в вашем совете относительно дела, которого я желаю всего более и, конечно, более, чем вы думаете: это дружба французского короля. Если только во Франции захотят быть со мною в добрых отношениях, то я обещаю вам, что с удовольствием пойду навстречу и сделаю половину дороги". Это относительно внешней политики, относительно же внутренней разрозненность интересов была еще резче. Когда чад, произведенный счастием избрания, прошел и он очутился лицом к лицу с затруднительностию своего положения, с препятствиями, которые стояли на дороге осуществлению планов преобразования Польши, усилению королевской власти, то Станислав писал своей маменьке Жоффрэн: "Ах, я знаю хорошо, что я должен делать, но это ужасно! Терпение, осторожность, мужество! И еще: терпение и осторожность! Вот мой девиз". Об Екатерине он писал: "Там очень умны, там... Но уж очень гоняются за умом. Это металл самый дорогой, но для обработки его нужна искусная рука, руководимая добрым сердцем. Некогда были в этом согласны, а теперь судьба и, быть может, вкус переменили многое!"

Что же заставило Понятовского думать, что там ум не руководится более добрым сердцем?

Кейзерлинг недолго пережил избрание Понятовского: еще в начале августа Репнин уведомил Панина, что посол очень болен, а 19 сентября Кейзерлинг умер. В министерской сумме после покойного осталось 85566 червонных; их Репнин хотел употребить на уплату тем лицам, которым было обещано: 3000 червонных на месяц воеводе русскому, 300 червонных на содержание солдат Огинского, 1200 червонных на месяц королю для первого его обзаведения и содержания до конца коронационного сейма, ибо прежде он не мог получить никаких доходов. Кроме того, нужно было доплатить примасу 17000 червонных в число обещанных ему 80000 рублей да канцлеру его 4000 червонных.

Императрица кроме означенных выше денег по "особливому своему благоволению и дружбе" подарила Понятовскому на первый случай для учреждения дома 100000 червонных. Бедный король за все благодеяния и подарки мог отправить своей благодетельнице только ящик трюфлей; но мы знаем, чего от него желали в благодарность за корону. Репнин повел немедленно дело о новом договоре между Россиею и Польшею; но поляки, зная, что новый договор будет для них невыгоден, сильно противились его заключению. Россия хотела гарантировать настоящее состояние республики, поляки этого боялись, представляя, что по праву гарантии Россия будет вмешиваться во все их дела.

Но самым трудным делом было диссидентское. Екатерина не могла его откладывать. Еще в 1762 году Георгий Кониский объявил Синоду, что мессионары сажают в тюрьму и грабят тех, которые не хотят отстать от благочестия; что, по словам одного плебана, папа писал к королю и канцлеру литовскому, чтоб впредь православным епископам привилегий не давать, а настоящего епископа плетьми выгоним; положили письма его, Кониского, перехватывать. Поэтому ему возвращаться в Могилев опасно и для тамошней церкви бесполезно; просил отрешить его от епархии и определить на безмолвное житие в монастырь с пропитанием, потому что он, повредя в бытность свою в Белоруссии слух и зрение, страдает частыми головными болями. В феврале 1763 года Синод поднес императрице доклад с прошением о защите в Польше благочестия, представляя, что Конискому ехать туда крайне опасно и вообще православному епископу править тамошнею епархиею нельзя, пока не будет употреблено особливого ее императорского величества защищения. Когда решение на доклад по известным обстоятельствам замедлилось, Синод вошел с новым докладом, что Кониский приехал из Москвы в Петербург и просит о решении его дела. Жалобы шли не от одного Кониского: киевский митрополит Арсений писал, что трембовльский староста Потоцкий отнял у православных четыре церкви и передал униатам, в Пинске отнято было у православных 14 церквей. Вследствие этого 5 апреля 1764 года Кейзерлинг и Репнин получили такой рескрипт императрицы: "Излишно описывать здесь известное вам самим дело утеснения в Польше наших единоверных и прочих диссидентов. Кто не ведает, что одни и другие равно подвержены гонению римского духовенства, которое не только без остатка почти похитило все им законами и многими привилегиями дозволенные епархии, монастыри и церкви, но и до того еще властию и пронырством своим довело, что знатная часть сограждан, так сказать, из сообщества отринуты за то одно, что исповедуют закон другой. Но пока еще сие зло вовсе не окоренится, то, дабы нынешний междуцарствия случай не упустить втуне, повелеваем мы вам на основании данного вам обоим общего нашего наставления как ныне при сейме конвокации, так и впредь при сейме коронации употребить всевозможное старание ваше, дабы как собственные наши единоверные, так и прочие диссиденты, обязанные между собою ко взаимной обороне формальным актом 1599 года, во все прежние свои права и преимущества точным и ясным законом восстановлены да и для переду как в персонах и имениях своих, так и в принадлежащих им епархиях, монастырях и церквах от всяких нападков римского духовенства охранены и прежде отнятые, сколько возможно, им возвращены были. В произведении сего намерения в действо полагаемся мы на искусство ваше и лучшее на месте усмотрение удобных обстоятельств, между которыми из лучших полагаем мы случай благонамеренной конфедерации, если такая воспоследует, ибо тогда гораздо легче будет преодолеть в одной части дворянства слепое духовенству порабощение и ненависть к людям, кои неодинакого с ними исповедания".

17 октября Екатерина писала Репнину: "Мне остается рекомендовать вам всего более два дела: дело о диссидентах и дело о границах; моя слава заинтересована в обоих, помните это, оба дела в ваших руках, действуйте согласно с указами и инструкциями". Слова "помните это" должны были приводить в отчаяние Репнина.

Диссидентское дело, по его отзывам, было трудно вследствие народного энтузиазма. "Привести их (диссидентов) в полное равенство с католиками считаю невозможным без насилия, - доносил посол, - надеюсь доставить им только свободное исповедание веры и право получать староства не судебные". "Само собою разумеется, - писал ему Панин, - что, говоря о диссидентах, надобно всегда предпочтительно упоминать о наших единоверцах. Кроме общих им с другими диссидентами претензий имеют они еще собственные жалобы, которые не меньше заслуживают справедливого рассмотрения. Не думаю я, да и думать почти нельзя, чтоб можно было в один раз возвратить диссидентам все то, чего они лишились; но довольно, когда они в некоторое равенство прав и преимуществ республики приведены и от нового гонения совершенно охранены будут, дабы в противном случае продолжением прежнего утеснения не могли они, и в том числе и наши единоверцы, к невозвратному ущербу государственных наших интересов вовсе искоренены быть. Нет нужды распространяться здесь, сколь много польза и честь отечества нашего, а особливо персональная ее императорского величества слава интересовала в доставлении диссидентам справедливого удовлетворения. Для приклонения к тому короля и всех способствовать могущих магнатов довольно уже и кроме формальных трактатами определенных обязательств представлять им в убеждение, что когда ее императорское в-ство для пользы республики не жалела ни трудов, ни денег, дабы ее в толь смущенное и критическое время, каковы для нее бывали обыкновенно прежние междуцарствия, сохранить от беспокойств, гражданского нестроения и других с оным неразлучно соединенных бедствий без всякой для себя из того корысти, то коль справедливо она может требовать и ожидать от благодарности королевской и всея республики, чтоб правосудное и столь к персональной ее в-ства славе, сколько к собственной чести нынешнего польского века служащее предстательство и заступление ее возымело действие свое в пользу некоторой части их сограждан, кои вопреки торжественным трактатам, собственным польским фундаментальным законам, общей вольности вольного народа и множеству королевских привилегий невинно страждут под игом порабощения за одно исповедание других, признанных христианских религий, в коих они рождены и воспитаны. К сим представлениям может ваше с-ство присовокупить все те, кои вы сами за приличные почесть изволите, отзываясь в случае крайности, т. е. когда все другие средства втуне истощены будут, что и то им предостерегать должно, дабы ее императорское в-ство, увидя к заступлению своему в справедливом деле столь малое со стороны республики уважение, не нашлась напоследок от их дальнего упорства приневоленною одержать некоторыми вынужденными способами то, чего она от признания знатного им своего благодеяния и дружбы инако достигнуть не могла, и чтоб для того ее в-ство не указала далее оставить в землях ее (т. е. республики) те самые войска, кои по сю пору столь охотно и с таким знатным иждивением употребляемы были для единой пользы и службы республики, которая долженствовала бы сама собою чувствовать, что утеснением одной части сограждан уничтожается общая ее вольность и равенство. При вынужденном иногда употреблении сей угрозы надобно будет вашему с-ству согласовать с словами и самое дело и сходно с тем учреждать и дальнейшее войск наших в Польше пребывание, дабы по крайней мере страхом вырвать у поляков то, чего от них ласкою добиться неможно было".

Для России главным делом было диссидентское; для короля и фамилии - преобразования. Хотели немедленно же, на коронационном сейме, провести два важных преобразования: ввести на сеймиках большинство голосов, а на сейме каждое отдельное дело должно было пока решаться единогласием, но как скоро несколько дел решено таким образом, то протест одного депутата относительно одного какого-нибудь дела, действительный относительно последнего, не срывает сейма, т. е. не уничтожает всех других его решений, что начали означать выражением: liberum rumpo.

Но для проведения этих преобразований нужно было согласие соседних дворов, преимущественно русского, и Станислав-Август вздумал уверять Екатерину, что преобразования необходимы для успеха диссидентского дела. "Я не распространяюсь в изъявлениях благодарности, - писал король императрице (4 ноября), - вы не этого желаете. Вы слишком велики для этого, и притом было бы трудно уравновесить слова с чувством. Но я обращаюсь к хорошо известному вам характеру моему. Вы знаете, какую власть имеет надо мною благодарность, а благодарность моя к вам чрезмерна, она равняется моей преданности. Вы можете смело сказать самой себе: "Мой лучший, мой самый верный друг теперь король, он привязан ко мне честностию и личною склонностию столько же, сколько интересом". К счастию, ваши добродетели и ваше благородное бескорыстие позволяют мне воздать должное вам и моему государству. Вы желаете, чтоб Польша была свободна; я желаю того же, и с этою целию я хочу спасти ее из бездны беспорядка, который в ней царствует. Большему числу ревностных патриотов до того наскучила анархия, что они начинают довольно громко говорить, что предпочтут абсолютную монархию постыдным злоупотреблениям своеволия, если невозможно достигнуть более правильной свободы. Я хочу предохранить их от этого отчаяния. Но единственное средство для этого - сеймовые преобразования. Диссиденты составляют часть граждан, над которыми по вашему желанию я царствую. Так как ваше величество сильно занимает их судьба, то это заставляет меня действовать в их пользу пред католическою нациею, слишком ревнивою, быть может, относительно известных преимуществ. Но для успеха в этом деле, как везде, нужно более порядка на сейме, а этого нельзя достигнуть без исправления наших сеймиков. Здесь замешан собственный интерес вашего величества".

Но "там были очень умны, там", хотя еще и руководились добрым сердцем, королю было внушено, что преобразования преждевременны. Станислав-Август повиновался и писал (13 декабря): "Смею думать, что ваше императорское величество видите самое сильное доказательство моего беспредельного к вам уважения в жертве, какую я принес вам на сейме: я пожертвовал тем, что всего более лежало у меня на сердце. Большинство голосов на сеймиках и уничтожение liberum rumpo суть предметы самых пламенных моих желаний. Вы пожелали, чтоб этого еще не было, - и это не было даже предложено. Считаю себя вправе думать, что мое поведение расположит ваше величество благоприятно отнестись к делу в будущем. Желание сделать вам угодное и мое собственное расположение заставляли меня сделать для диссидентов то, чего вы для них требовали. Ваш посол уведомит вас, какой результат произведен был фанатическим криком. Ожесточение в Сенате дошло до того, что хотели принести в жертву самого примаса, как он смел сделать легкое упоминовение об этом деле. От высокой справедливости вашего величества я ожидаю признания, что я не мог и не должен был рисковать более после этого опыта".

Посол уведомил о печальном для него исходе сейма, особенно по диссидентскому делу.

6 декабря Репнин писал: "Диссиденты одни более меня в оскорбление приводят; ласку и угрозы в пользу их употреблял, только по сих пор признаюсь, что мало надежды имею и антузиазм так велик, что ни резоны, ни страх никакого действия не делают". После этого грустного предисловия 13 декабря Репнин доносил: "Хотя не актом, но конституцией сего сейма подтверждение трактата 1686 года сделано, пограничная комиссия и негоциация об новой алианции определены, положа основанием новым обязательствам взаимную гарантию владений обеих держав и прав, привилегий и вольности республики. Знаю я, что сия гарантия совершенно теперь не исполнена (т. е. постановление о ней не приведено к совершенному окончанию), однако ж при будущем новом трактате отказать уже и поляки не могут как вещь повеленную и требованную от них же целым сеймом. Сия конституция столь же тверда, как бы и акт, который мне был предписан (императрицею), и, касаясь до чужестранной державы, нарушена быть отнюдь не может. Главные же причины в несоглашении их на акт я вижу те, чтобы гарантия совсем уже совершилась, а им, может быть, хочется чрез нее выиграть те в сеймиках и в сеймах учреждения, об которых они уже просили; а другое, не хотя ту гарантию от прусского короля принять, ни решительно сказать, что с ним в алианции войдут, которое я в акт внести хотел: они же все без изъятия к нему доверенности никакой не имеют, и я, сколько могу, то испровергаю, но по сих пор вижу, что напрасно. Если я не совсем в точности исполнил высочайшие повеления, то истинно от самой невозможности; и сие сделано от страху, чтоб войска здесь не остались: конституция ж сия до тех же желанных предметов довести может, как и акт. При сем должен я справедливость отдать королю, что он совершенно предан всемилостивейшей государыне и дела ее нелицемерно за свои считает. Я принужден был для успеху во всех делах сказать партикулярно королю и некоторым магнатам также в конфиденцию, что мне не велено войск выводить, пока дело нашего двора не кончут, не выключая и диссидентов; как же я видел, что сие последнее ни страхом, ни увещанием не делалось, то хотел в нации возбудить благодарность, дабы хоть тем к желаемому концу дойтить, и вследствие чего согласился на королевское желание, чтобы он объявил в публику, что войска наши назад идут, но и тем для диссидентов ничего сделать не мог; головой их дело, представленное в тот же день, и выслушать не хотели, и сделался такой шум, что, позабыв почтение к королю, с мест своих все повскакали и хотели, чтоб им выставили того, кто осмелился в пользу диссидентов прожект сделать и отдать маршалу сейма. Король, примас и малая часть рассудительных людей, которые тут были, не смели, видя ту неумеренность, ни один слова промолвить; и хотя прожект бы отдан маршалу от короля и примаса, но, боясь в том признаться, для прекращения того приступу сказали, что от чужестранных министров тот прожект прислан, чем подлинно то шумное взыскание прекратили, никто не смея более против сего говорить: но, однако же, прочесть не дозволили, крича все, как бешеные, что уже диссидентов состояние решено прошедшими сеймами и перемены никакой не сделают; и тот безобразный крик прежде не кончился, поколь совсем материи не принудили переменить. В тот же день поутру, прежде сего представления, видя нерешимость и почти робость королевскую, подал я еще мемориал об диссидентах, что также сделали прусской, дацкой и английской резиденты, дабы тем побудить оное дело трактовать; но король в полдень мне дал знать, чтоб лучше сократить оный в генеральных терминах; я ж, не видя в том пользы, к нему бильетом в той силе и отозвался, настоя, чтоб, конечно, вышепомянутый прожект предъявлен был и для выигрывания еще времени чтоб сейм хотя на два дни продолжили; на что он мне отвечал также бильетом, прося, однако же, чтоб никому то известно не было, кроме ее величества; а я и на оный бильет тоже ему донес, что не могу отступить от своих требований, почему и было представлено дело, как уж выше описал. Я ж был в то время нарочно неподалеку Сената, имел там своих шпионов, которые тотчас меня о всем том уведомили, почему в тот же момент цыдулку написал к князю Адаму Чарторыйскому, что хотя король и объявил нации, что войска наши выдут, но он знал, что мне того сделать нельзя, если диссидентское дело не прослушают и не решат. Сие, дошедши до короля, привело его в тревогу и в новое движение в пользу диссидентов, но сам, не смея говорить, велел маршалу сейма, чтоб он то дело продолжал представлять, что действительно неоднократно и делано, но, как выше доносил, ничто не помогло. К генералам Штофелю и Ренненкампфу я пишу, чтоб они в силу повелений ее императорского величества возвращались в свои квартиры в Россию; а король, беспокоясь весьма, чтоб они, как я сказал, не остались здесь, очень меня об том возвращении просил, на которое я ему донес, что хотя повеления, мне данные, того не гласят, особливо дело диссидентское, не имея никакого успеха, однако, видя подлинное его попечение о делах нашего двора, я то на себя беру, льстясь, что всемилостивейшая государыня оное опробует, уверен быв о подлинной его искренности и дружбе... Я то сделал из усердия к успеху дел нашего высочайшего двора, и, действительно, подтверждению трактата оное очень помогло; несчастлив только тем и истинно утешиться не могу, что диссидентское дело так дурно обратилось. Вижу теперь, что антузиазм закона (религии) опаснее всего на свете и труднее також всего оной превзойти. Однако как исполнение старого трактата, так заключение нового оставляют право и повод к поправлению состояния диссидентов и для защищения их от ябед, сколь то есть во власти короля, и к побуждению его к тому сию мысль весьма нужно оставить, что войска не велено было в пользу их выводить, подтверждая оное тем, что генерала князя Долгорукова корпус действительно для того ж совсем из земли не выводится, я ж намерен его к виленским магазейнам послать за черезвычайной здесь дороговизной, и более теперь войска здесь, конечно, не нужно".

"Вижу теперь, - писал Репнин, - что антузиазм закона опаснее всего на свете". В том же смысле писал Станислав-Август к своей maman Жоффрэн: "Ах, дорогая maman, народные предрассудки - вещь ужасная! Я преодолел некоторые из них на этом сейме, но был принужден оставить еще многие, и вмените мне это в заслужу, потому что это мне много испортило крови, но благоразумие превозмогло. При малейшей попытке в пользу некатоликов раздавался фанатический крик, против которого я мог бы бороться, но предпочел оказать пред ним уважение, чтоб поскорее утушить, и я проложил себе другую дорогу, более длинную и потаенную, но которая проведет меня под конец к возможности поступать человеколюбиво с диссидентами. Больше всего им и мне повредило то в этом случае, что они рассеяли слух, будто я хочу сравнять их совершенно с последователями господствующего исповедания, чего никогда не было и не будет в моей голове".

Туча надвинулась очень быстро. Ни король, ни Репнин, смущенные, не хотели еще признавать страшной опасности, не видали начала конца.

Связь России с Пруссиею, условленная возведением на престол Понятовского, должна была скрепляться еще более. Генерал Гадомский, присланный от Польской республики к прусскому королю с объявлением о смерти Августа III, был несколько раз у князя Долгорукого и передавал свои разговоры с Фридрихом II по поводу избрания нового короля. Фридрих прямо объявил ему, что, по его мнению, гораздо полезнее для поляков выбрать Пяста и что он, король, будет во всем поступать согласно с сделанными в Варшаве декларациями от имени русской императрицы, и так как граф Понятовский уже рекомендован ею, то он думает, что поляки для собственного спокойствия должны на то согласиться. К этому король прибавил, что ходящие в Польше слухи о намерении его послать туда корпус своих войск совершенно неосновательны и выдуманы его злодеями, хотящими смутить умы и накинуть на него подозрение; что он ничем не хочет нарушать польской вольности, только один случай принудит его послать войско в Польшу - это когда венский двор первый пошлет туда свои войска: на это он спокойно смотреть не будет и сделает то же самое. Вот почему он советует полякам предупредить поступки венского двора, противные их спокойствию. "Господин Гадомский, - доносил Долгорукий, - кажется, того же мнения, что полякам лучше следовать представлениям вашего величества и короля прусского; он мне сказал, что хотя принц Ксаверий саксонский и старается скрытно о своем избрании в короли и имеет значительную партию, но поляки предпочтут собственное спокойствие интересам этого принца".

В начале апреля Долгорукий имел конференцию с Финкенштейном. Прусский министр сказал ему, что некоторые польские магнаты скрытным образом старались уговорить графа Мерси, чтоб он объявил кандидатом на польскую корону одного из австрийских принцев, объявляя, что этим прекратятся все партии в Польше, которых избежать нельзя, если выбрать Пяста. Мерси до сих пор еще не дал им никакого ответа; король уже писал об этом в Петербург к графу Сольмсу для уведомления императрицы; но, прибавил Финкенштейн, его величество находит нужным отписать об этом русскому резиденту в Константинополе: венский и версальский дворы стараются привести Порту в сомнение относительно поступков петербургского и берлинского дворов в Польше, внушают ей, будто польская вольность находится в великой опасности; так русский резидент мог бы внушить Порте, что, напротив, венский двор старается поколебать польскую вольность, выставляя своего принца кандидатом, чего, как известно, Порта терпеть не будет и, получа такое известие, меньше станет верить внушениям австрийского и французского послов. Долгорукий в тот же день дал об этом знать Обрезкову в Константинополь.

В своих письмах к императрице Фридрих II продолжал обнадеживать ее в успехе польского дела. "Я хорошо знаю эту нацию (польскую), - писал король 16 февраля, - и потому уверен, что, разбрасывая деньги кстати и употребляя прямо угрозы против злонамеренных, вы их приведете к желанной вами цели. Но мне кажется, что угрозы и общие объявления должно употреблять только по истощении всех средств великодушия, всех внушений и советов частных, чтоб отнять у соседей всякий предлог вмешиваться в дело, которое вы считаете своим". Фридрих писал (7 апреля), что Франция и Австрия будут мешать Екатерине при избрании польского короля только тайком, интригами, а не силою; что надобно бояться одного, чтоб они своими интригами не подняли Порту. "Что же касается поляков, то вступление русских войск с сильными объявлениями против гетмана Браницкого и князей Радзивилла и Любомирского укротят их пыл". "Большая часть поляков, - писал Фридрих, - пусты и подлы (vains et laches), горды, когда считают себя вне опасности, и ползают, когда беда над головою, и я думаю, что не будет пролито крови, разве отрежут нос или ухо у какого-нибудь шляхтича на сейме". 12 мая король писал: "Поляки получили некоторую сумму денег от саксонского двора; кто захочет получить их, произведет некоторый шум, но все и ограничится шумом. Ваше величество приведете в исполнение свой проект: этот оракул вернее Калхасова".

А между тем, узнавши, что Бенуа в Варшаве сделал заявление, одинакое с русским послом, Фридрих II был этим недоволен и велел дать знать своему министру: "Нужно было ограничиться только заявлением, что король не хочет увеличения своих владений на счет Польши, а не требовать прямо избрания Пяста: хотя король и согласен в этом отношении с императрицею, но все же желал бы избежать подозрения, что хочет вмешиваться в свободные выборы".

Король был согласен с императрицею и относительно диссидентов, но велел отписать Бенуа: "Делайте для диссидентов все возможное по обстоятельствам, ибо не надобно рисковать спутать дело из любви к ним".

В Берлине ожидали с нетерпением заключения союзного договора с Россиею. Сольмс в донесениях к королю приписывал медленность в заключении договора множеству дел и обычной медлительности русского двора. Наконец 31 марта желанный договор был подписан: оба государства обеспечивали взаимно европейские владения друг друга. В случае нападения на одну из договаривающихся сторон употреблялись сначала добрые услуги для прекращения войны, в случае неуспешности через три месяца по востребовании союзник выставляет 10000 пехоты и 2000 кавалерии, в случае же нужды оба государства соглашаются об увеличении этого числа и о защите всеми силами, 1-я секретная статья: если нападение последует в отдаленных местах, на Россию со стороны Турции и Крыма, а на Пруссию за Везером, то вместо войска помощь может быть доставлена деньгами, именно уплатою по 400000 рублей. 2-я секретная статья: союзники обязываются действовать заодно в Швеции для поддержания равновесия между борющимися там партиями; в случае опасности для существующей формы шведского правления союзники соглашаются насчет средств отвратить опасное событие, 3-я секретная статья: король гарантирует голштинские владения великого князя, 4-я секретная статья: союзники обязываются не позволять перемены в польской конституции, предупреждать и уничтожать все намерения, которые могли бы к этому клониться, прибегая даже к оружию. Статья отдельная: союзники обязываются покровительствовать диссидентам и уговаривать польского короля и республику восстановить их в прежних правах; если же нельзя, то, выжидая удобного времени, стараться по крайней мере, чтоб диссиденты не подвергались притеснениям. Союз был заключен на 8 лет, но можно было возобновить его и прежде.

Долгорукий донес, что граф Финкенштейн словесно объявил всем иностранным министрам о заключении союзного договора, причем не утаил и секретной статьи о Польше; такое же устное объявление иностранным министрам сделано и им, Долгоруким; только одному английскому посланнику Митчелю, с которым он искреннее обходится, чем с другими, он прочел весь договор и рассказал содержание секретной статьи. На этом донесении Панин написал: "За сие Долгорукий достоин реприманда, по какому повелению он смел сказать о секретной конвенции; да и вся реляция неисправна, ибо невозможно статься, чтоб берлинский двор всем чужестранным министрам сообщил секретный артикул о польских делах, потому что здесь согласились оный сообщить только венскому и лондонскому дворам". Сильный реприманд был отправлен; но Долгорукий отвечал, что он не счел нужным утаивать секретную статью от английского посланника, когда в Петербурге постановлено сообщить и лондонскому двору и ему, Долгорукому, велено обходиться с Митчелем откровенно.

Когда австрийский посланник Рид представил Фридриху II, что для успокоения Польской республики Мария-Терезия желала бы публичного объявления со стороны Пруссии, что войска прусские не будут введены в Польшу прежде вступления туда войска другой державы, король выслушал Рида с неудовольствием и отвечал: "Я уже сообщил венскому двору договор, заключенный мною с русскою императрицею, я теперь обязан поступать во всем согласно с нею; императрица до сих пор ничего не сделала в противность обещанию сохранять вольность и права Польской республики, а что русские войска теперь в Польше находятся, то это не причина к жалобе; союз между Пруссиею и Россиею натуральный: как ближние соседи Польской республики для собственного интереса мы должны соединиться и охранять заодно вольность и фундаментальные законы Польши". Король приказал Финкенштейну немедленно сообщить Долгорукому об этом разговоре с Ридом для донесения императрице и прибавить от его имени, что все польские беспокойства происходят от внушений венского двора; известно, когда коронный гетман граф Браницкий выехал из Варшавы и остановился в трех милях от этой столицы, то австрийский посол граф Мерси поехал к нему и уговаривал его, чтоб твердо держаться.

Осенью попытки нового польского короля приступить к преобразованиям сильно встревожили берлинский двор, тем более что из Петербурга и Варшавы Фридрих II получил донесения, что русский двор смотрит на эти попытки хладнокровно и даже с поблажкою. Сольмс доносил из Петербурга, что польский посланник граф Ржевуский представил Панину мемуар, где просил согласия императрицы на ограничение злоупотребления liberum veto в смысле liberum rumpo. Панин готов был уступить, представляя, что Польша, избавленная от сеймового безнарядья, поправивши свою торговлю, юстицию и полицию, может быть полезною союзницею и заменить Австрию относительно турок. Но Сольмс получил из Берлина приказ: "Сохрани вас Бог помогать предложению Ржевуского!"

Бенуа из Варшавы прислал тоже тревожные известия, что Россия смотрит на польские преобразования слишком легко. Репнин начинает очень вилять насчет этого дела; и тогда только начал сериозно на него смотреть, когда ему Бенуа внушил, как сериозно смотрит на него король прусский. Репнин стал говорить об этом Станиславу-Августу, тот сильно огорчился и начал говорить с такою горячностию, какой Репнин никогда прежде не замечал в нем: "Как! Это наши друзья, наши союзники будут препятствовать тому, чтобы мы вышли из нашего застоя!" "Поляки, - писал Бенуа, - будут содействовать таким образом своей собственной погибели и заставят своих соседей раздробить некогда Польшу, чтобы посредством формы английского правления, у них установленной, они не сделались слишком страшны при своей обширной государственной области".

Фридрих написал Екатерине (30 октября): "Многие из польских вельмож желают уничтожить liberum veto и заменить его большинством голосов. Это намерение очень важно для всех соседей Польши. Согласен, что нам нечего беспокоиться при короле Станиславе, но после него? Если ваше величество согласитесь на эту перемену, то можете раскаяться и Польша может сделаться государством, опасным для своих соседей, тогда как, поддерживая старые законы государства, которые вы гарантировали, у вас всегда будет средство производить перемены, когда вы найдете это нужным. Чтоб воспрепятствовать полякам предаваться их первому энтузиазму, всего лучше оставить у них русские войска до окончания сейма".

Панин по словам Сольмса, все твердил, что было бы слишком жестоко мешать полякам выйти из варварства; но на Екатерину письмо Фридриха произвело сильное впечатление, и она отказала в согласии на преобразование. "Панин нахмурился, - писал Сольмс, - но скрыл свою досаду: ему хотелось приобресть славу восстановителя Польши".

Но был еще третий сосед Польши, который также сильно интересовался всем, что в ней происходило.

29 января австрийский посланник князь Лобкович заявил вице-канцлеру, что императрица-королева желает знать, кому с русской стороны предпочтительно прочится корона польская, чтоб об этом заблаговременно можно было между собою согласиться; что сообщение об этом было обещано, но обещание до сих пор не исполнено, а сделанная в Варшаве русским и прусским министрами декларация противна прежним уверениям, что республике будет предоставлена свобода избрания: исключение иностранных принцев никак не вяжется с этими уверениями. Если Россия для подкрепления своего кандидата прежде избрания введет свои войска в Польшу, в таком случае венский двор по своему значению и близкому соседству не может равнодушно смотреть, чтоб какая-нибудь посторонняя держава посадила в Польше короля против вольного избрания, и потому принуждена будет вмешаться в дело. В случае вольного избрания на польский престол саксонского принца намерена ли императрица противиться этому силою? На конференции 3 февраля Лобкович опять спрашивал, не будет ли императрица противиться избранию саксонского принца, ибо хотя венский двор и желает вольного избрания этого принца, но не намерен подкреплять его силою в надежде, что императрица также не будет подкреплять силою своего кандидата, что для обуздания беспокойных голов в Польше было бы полезно, когда б оба императорские двора заблаговременно согласились поддерживать вольное избрание. 9 февраля Лобкович наведывался о резолюции императрицы на его предложение, но получил от вице-канцлера в ответ, что резолюции еще нет, да дело и не требует поспешности.

29 марта вице-канцлер сообщил всем иностранным министрам записку, в которой русский двор объявлял, что вследствие больших беспорядков в Польше и насилий коронного гетмана графа Браницкого, также виленского воеводы князя Радзивилла и сообщников их императрица, может быть, против своего желания найдется вынужденною ввести часть своих войск в земли республики для защиты благонамеренных патриотов и сохранения спокойствия в таком близком соседстве. Лобкович заметил, что он ни о каких насилиях гетмана Браницкого не знает, что же касается до князя Радзивилла, то он не так виноват, как об нем говорится в русской записке; вообще ж ему, послу, очень прискорбно, что Россия в польских делах не ограничивается одними желаниями, и он, зная миролюбивые расположения своего двора, боится нарушения драгоценного покоя. Вице-канцлер отвечал, что насчет насилий Браницкого и сумасбродных поступков Радзивилла не может быть ни малейшего сомнения; что же касается намерений русского двора, то они остаются прежние и заключаются в защите вольности и законов польских и в недопущении, чтоб в Польше как-нибудь возбуждены были внутренние неустройства; если, следуя этим правилам, Россия будет принуждена употребить и войско, то сделает она это, конечно, не по охоте, а будучи побуждена существеннейшими своими интересами, которые перевешивают интересы всех других дворов.

На сеймике в Грауденце (в прусской провинции) явилось войско Браницкого, чтоб дать торжество свое стороне, но этому помешало русское войско, охранявшее там магазины. Партия Чарторыйских оправдывала поступок русского войска; противная партия кричала против вмешательства иностранной силы. 5 апреля Лобкович жаловался на это вмешательство: он говорил, что протест поляков против него ничем оспорен быть не может и это присутствие русского войска, разумеется, нарушает в означенном месте польскую вольность. Вице-канцлер возражал, что русские войска, выступившие уже из Грауденца, принуждены были возвратиться туда для защиты магазинов, могших потерпеть среди народного беспорядка; Лобкович основывается на протесте одной стороны, но надобно, чтоб он прочел манифест и другой, подписанный 270 лицами, тогда как протест подписан только 220; что корпус генерал-майора Хомутова не нарочно приведен был в Грауденц, а находился там уже несколько лет; что когда русская армия действовала в пользу императрицы-королевы, то венский двор не жаловался на нарушение польской вольности от присутствия русского войска. Лобкович отвечал, что хотя он и не видал манифеста другой партии, однако сомневается, чтоб он был так же основателен, как протест первой, что не его дело говорить о прошедшем, а главное, он опасается, чтоб русские магазины не появились в таких местах, где их прежде совсем не было. На докладе об этой конференции Екатерина написала: "При сочинении ответа князю Лобковичу не худо дать им приметить, что здесь весьма странно кажется, что при всяком случае нас в допрос ведут".

В Вене Кауниц точно так же говорил князю Голицыну, что австрийскому двору вовсе неизвестно о выставляемых русским двором насильственных поступках Браницкого и других поляков, но известно о вступлении в Польшу значительного корпуса русских войск. "Намерение мое было, - писал Голицын, - посредством разговора с князем Кауницом изведать мысли здешнего двора по польским делам, но нимало не оказал он к тому податливости. Я от здешнего министерства не ожидаю теперь никакой откровенности, когда оной по сие время не оказалось".

Всего страннее было это раздражающее "ведение в допрос" при твердом решении венского двора ни под каким видом не начинать войны из-за Польши. Мария-Терезия говорила по поводу этой страны, что дрожит при малейшей искре от страха, что из искры произойдет пламя. Относительно претензии принца Ксаверия саксонского на польский престол Мария-Терезия сказала: "При настоящем положении моих финансов я могу дать ему только 100000 гульденов - плохая помощь! О посылке же войска в Польшу я не смею и думать, потому что это может вовлечь меня в новую войну, тогда как я страдаю еще от ран, нанесенных последнею войною".

Точно так же странно должно было казаться в Петербурге и поведение Франции, которая при всяком случае "вела в допрос" без решимости противодействовать видам России. Людовик XV в начале года писал: "Наши последние письма из Вены ясно говорят, что тамошний двор не даст ни войска, ни денег принцу Ксаверию, но обещает ему все добрые услуги и уговаривает его представиться кандидатом (на польский престол). При таких обстоятельствах все деньги, которые мы дадим, будут потеряны, а у нас нет столько денег, чтоб их бросать. Думаю, что Испания взглянет на дело точно так же".

3 февраля французский поверенный в делах Беранже говорил вице-канцлеру князю Голицыну, что всякая посторонняя держава имеет право подкреплять кандидата своего, не исключая, однако, самовластно всех других вопреки польской вольности. Потом 1 марта говорил, что исключение Россиею саксонских принцев противоречит самим русским декларациям о сохранении вольности и прав республики. Князь Голицын отвечал, что Россия, конечно, больше, чем его двор, имеет интереса заботиться о ненарушимости польской конституции и рекомендует Пяста именно потому, что большая и здравая часть народа этого желает. Когда 29 марта вице-канцлер сообщил всем иностранным министрам записку о возможности вступления русских войск в Польшу вследствие насилий Браницкого и Радзивилла, то Беранже начал было на всякий пункт записки делать свои рассуждения и вопросы; но князь Голицын сказал ему, что он может довольствоваться тем, что находится в записке, и повторил, что интересы Франции относительно Польши и ее вольности никак не могут равняться с русскими. В Версали герцог Пралэн говорил русскому министру князю Дмитрию Алексеевичу Голицыну, как бы желательно было, чтоб Россия не вмешивалась в польские дела, распродала бы свои магазины в Польше и вывела оттуда свои войска и таким образом отняла бы у поляков всякий предлог к жалобам. Против этого места донесения Голицына Панин заметил: "А между тем сейм отложат, чего в Польше и домогаются, чтоб нашу партию там поставить без защиты и Браницкому с войсками все форсировать".

Тогда же Пралэн говорил Голицыну, что их очень тревожит слух, будто императрица велела приблизить к польским границам значительное число войска, и дружески признался, что если сверх ожидания вольность и права Польской республики будут нарушены и она формально потребует помощи у Франции, то последняя найдется в очень затруднительном положении. В конце апреля Пралэн, передавая Голицыну известие о вступлении русских войск в Польшу, выражал об этом свое сожаление, во-первых, потому, что по законам польским нельзя выбрать короля, пока чужестранные войска находятся в пределах республики; во-вторых, сама императрица объявила, что не допустит вторжения иностранных войск в Польшу; в-третьих, немалая часть поляков приносят теперь христианнейшему величеству жалобы, представляя, что русская императрица, исключа иностранных кандидатов и вводя свои войска в Польшу, нарушила их права, и требуют помощи от Франции. Насилия графа Браницкого и князя Радзивилла, дающие повод ко вступлению русских войск, на самом деле вовсе не так велики или, лучше сказать, их и вовсе нет, но враги увеличивают их в глазах императрицы, чтоб лишить этих вельмож ее покровительства; по смерти королевской Браницкий нимало не умножил число войск коронных; очень было бы желательно, чтоб императрица, оставя поляков разделываться друг с другом, как хотят, велела вывесть свои войска из Польши; в этом случае Франция даст торжественное обещание не только ни под каким видом не мешаться в польские дела, но и ни копейки денег туда не посылать. На поле против этого места донесения Голицына было замечено: "Следовательно, теперь дают и видят, что без успеха".

Пралэн в дружеской откровенности признавался Голицыну, что польские требования помощи крайне его затрудняют и он не знает, что делать. Голицын писал по этому поводу своему двору: "Я легко верю, что польские требования затрудняют здешний двор не столько вследствие нежелания его вмешиваться в польские дела, сколько вследствие внутреннего плохого состояния государства. Впрочем, поступки свои он будет распоряжать, Смотря на австрийский двор, который более принимает участие в польских делах, чем здешний". На это Панин заметил: "Конечно, правда!"

13 мая Голицын донес, что французский посол в Варшаве маркиз де Поми представил своему двору, что слабое его старание в пользу Польской республики и слабая защита французских сторонников производят большой ропот и унижают достоинство Франции. Двор принял это в уважение и послал Поми отзывные грамоты; но Поми, отъезжая, должен был объявить, что так как республика теперь в волнении и в ней находятся чужестранные войска, то король считает нужным отозвать своего министра до восстановления спокойствия. Голицын писал: "Здешние обстоятельства относительно Польши действительно странны и очень тягостны для министерства. Король и Шуазели никак не намерены мешаться в польские дела, что на этих днях вновь объявлено австрийскому послу, особенно не имея надежды на успех по невозможности употребить много денег или послать войско. Но дофин и дофина требуют последнего и приписывают равнодушие Франции недоброжелательству Шуазелей".

По дальнейшим известиям Голицына, во Франции сильно желали окончания польского междуцарствия и больше всего боялись, чтоб не было двойного избрания, ибо тогда Франция нашлась бы в затруднительном положении: помочь противной Чарторыйским партии нет средств, а не помочь - значит потерять в Польше все значение. Наконец пришло известие об избрании Станислава Понятовского, и французская королева стала толковать с отцом своим Станиславом Лещинским, как бы сделать, чтоб новый король назывался Станиславом Вторым для указания на королевские права Станислава Первого (Лещинского), а если этого нельзя, то назвался бы Станиславом-Августом.


Страница сгенерирована за 0.1 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.