Поиск авторов по алфавиту

Глава 3.4.

Мы знаем, что в описываемое время шуты составляли необходимую принадлежность двора императрицы Анны, которая нуждалась в том, чтоб подле нее была постоянно женщина, без умолку болтавшая, разумеется, должна была очень жаловать шутов. В числе их находился один князь Голицын, прозывавшийся Квасником. Пятидесятилетнего Квасника вздумали женить на придворной калмычке Бужениновой, и при этом удобном случае решились повеселиться на славу, а главное, как видно, хотели развеселить императрицу, имевшую много причин печалиться. Придумали для новобрачных выстроить Ледяной дом, что легко было сделать при страшных морозах, которыми отличалась зима 1740 года. Дом был построен между Зимним дворцом (старым) и Адмиралтейством "и гораздо великолепнее казался, нежели когда бы он из самого лучшего мрамора был построен, для того казался сделан был будто из одного куска, и для ледяной прозрачности и синего его цвету на гораздо дражайший камень, нежели на мрамор, походил". Народ потешался пальбою из ледяных пушек, стоявших у дома, ледяными дельфинами, которые ночью выбрасывали изо рта огонь из зажженной нефти, "смешными картинами", которые были поставлены за ледяными стеклами дома, освещенного внутри по ночам множеством свеч, ледяными птицами, сидевшими на ледяных деревьях с ледяными ветками и листьями, "что все изрядным мастерством сделано было", ледяным слоном в натуральную величину с сидевшим на нем ледяным персиянином; слон этот днем извергал воду, а ночью горящую нефть. Но этих хитростей было мало: придумали устроить живую этнографическую выставку, выписали по паре инородцев, подвластных России, которые должны были участвовать в торжестве шутовской свадьбы, плясать по-своему, петь свои песни и за свадебным столом насыщаться своими национальными кушаньями. К казанскому губернатору пошел указ: "Указали мы для некоторого приуготовляемого здесь маскарата выбрать в Казанской губернии из татарского, черемисского, мордовского и чувашского народов каждого по три пары мужеска и женска полу пополам и смотреть тою, чтоб они собою были не гнусные, и убрать их в наилучшее платье со всеми приборы по их обыкновению, и чтоб при мужском поле были луки и прочее их оружие и музыка, какая у них употребляется, а то платье сделать на них от губернской канцелярии из казенных наших денег". Такие же указы пошли в Архангельск, в Малороссию. В Твери получен указ: "Указали мы тех людей, которые напредь сего собираны были во время маскаратов и назывались Весна, ныне собрать в Твери, сколько есть из прежних, и к тому выбрать и вновь из тамошних обывателей, чтоб было тех 12 человек". В Москву отправлен приказ: "Выбрать из Калужского и Алексинского уездов деревенских восемь баб молодых и столько ж мужей их, умеющих плясать, которые б собою были не гнусны, да около Москвы набрать из пастухов шесть человек молодых людей, которые бы умели на рожках играть. Також сыскать меделянских 15 хороших собак да набрать петуховых больших перьев, колокольчиков разных рук купить". Сибирский приказ должен был прислать хвостов лисьих и волчьих, мехов заячьих, тулупов медвежьих и проч. Из Новгорода Великого потребованы 50 козлов да баранов четверорогих и пятеророгих до десяти, и чтоб все были большие. Остзейские провинции должны были выслать верховых лошадей для придворных дам.

Устройством праздника распоряжался обер-егермейстер и кабинет-министр Артемий Петрович Волынский; для торжества понадобились стихи, приветствие новобрачным; написать и произнести это приветствие поручено было Тредиаковскому. Но как было сделано поручение, об этом так рассказывает сам Тредиаковский в рапорте своем в Академию Наук: "Сего, 1740 года, февраля 4 дня, т. е. в понедельник ввечеру, в 6 или 7 часов, пришел ко мне г. кадет Криницын и объявил мне, чтоб я шел немедленно в Кабинет е. и. в. Сие объявление хотя меня привело в великий страх, толь наипаче, что время было позднее, однако я ему ответствовал, что тотчас пойду. Тогда, подпоясав шпагу и надев шубу, пошел с ним тотчас, нимало не отговариваясь, и, сев с ним на извозчика, поехал в великом трепетании, но видя, что помянутый г. кадет не в Кабинет меня вез, то начал его спрашивать учтивым образом. чтоб он мне пожаловал объявил, куда он меня везет, на что мне ответствовал, что он меня везет не в Кабинет, но на Слоновый двор. и то по приказу его п-ства кабинет-министра Ар. Петр. Волынского, а зачем - сказал, что не знает. Я, услышав сие, обрадовался и говорил помянутому г. кадету, что он худо со мною поступил, говоря мне, будто надобно мне было пойти в Кабинет, и притом называя его еще мальчиком и таким, который мало в людях бывал, и то для того, что он таким объявлением может человека вскоре жизни лишить или по крайней мере в беспамятствие привести для того, что, говорил я ему, Кабинет - дело великое и важное, о чем он у меня и прощения просил, однако же сердился на то, что я его называл мальчиком, и грозил пожаловаться на меня е. п-ству А. П. Волынскому, чем я ему сам грозил, но когда мы прибыли на Слоновый двор, то помянутый г. кадет пошел наперед, а я за ним в оную камеру, где маскарад обучался, куда вшед, постояв мало, начал я жаловаться его п-ству на помянутого г. кадета, что он меня взял из дому таким образом, который меня в великий страх и трепет привел, но его п-ство, не выслушав моей жалобы, начал меня бить сам пред всеми толь немилостиво по обеим щекам, и притом всячески браня, что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема. Сие видя, помянутый г. кадет ободрился и стал притом на меня жаловаться его пр-ству, что его будто дорогою бранил и поносил. Тогда его пр-ство повелел и оному кадету бить меня по обеим же щекам публично; потом, с час времени спустя, его пр-тво приказал мне спроситься, зачем я призван, у г. архитектора и полковника П. М. Еропкина, который мне и дал на письме самую краткую материю и с которой должно было мне сочинить приличные стихи к маскараду. С сим и отправился в дом мой, куда пришед, сочинял оные стихи и, размышляя о моем напрасном бесчестии и увечьи, рассудил поутру, избрав время, пасть в ноги его высокогерцогской светлости (Бирону) пожаловаться на его пр-ство. С сим намерением пришел я в покои к его высокогерцогской светлости поутру и ожидал времени припасть к его ногам, но, по несчастию, туда пришел скоро и его пр-ство А. П. Волынский; увидав меня, спросил с бранью, зачем я здесь; я ничего не ответствовал, а он бил меня тут по щекам, вытолкал в шею и, отдав в руки ездовому сержанту, повелел меня отвезти в комиссию и отдать меня под караул, что таким образом и учинено. Потом, несколько спустя времени, его пр-ство прибыл и сам в комиссию и взял меня перед себя. Тогда, браня меня всячески, велел с меня снять шпагу с великою яростию, и всего оборвать, и положить, и бить палкою по голой спине толь жестоко и немилостиво, что, как мне сказывали уже после, дано мне с 70 ударов, а приказавши перестать бить, велел меня поднять, и, браня меня, не знаю, что у меня спросил, на что в беспамятстве моем не знаю, что и я ему ответствовал. Тогда его пр-ство паки велел меня бросить на землю и бить еще тою же палкою, так что дано мне и тогда с тридцать разов; потом всего меня изнемогшего велел поднять и обуть, а раздранную рубашку не знаю кому зашить и отдал меня под караул, где я ночевал на среду и твердя наизусть стихи, хотя мне уже и не до стихов было, чтоб оные прочесть в Потешной зале. В среду под вечер приведен я был в маскарадном платье и в маске под караулом в оную Потешную залу, где тогда мне повелено было прочесть наизусть оные стихи насилу. По прочтении оных и по окончании маскарадной потехи отведен я паки под караул в комиссию, где и ночевал я на четверток, но в четверток призван я был поутру, часов в десять, в дом к его пр-ству, где был взят пред него и был много бранен, а потом объявил он мне, что расстаться хочет со мною, еще побивши меня, что я, услышав, с великими слезами просил еще его пр-ство умилостивиться надо мною, всем уже изувеченным, однако не преклонил его сердце на милость, так что тотчас велел он меня вывесть в переднюю и караульному капралу бить меня еще палкою десять раз, что и учинено. Потом повелел мне отдать шпагу и освободить из-под караула и, призвав к себе, отпустил меня домой с такими угрозами, что я еще ожидаю скоро или не скоро такого же печального от него несчастья, буде господь по душу не сошлет ".

Что люди сильные в описываемое да и в позднейшее время не разбирали средств, когда им приходилось давать чувствовать свою силу слабым, это мы хорошо знаем; что Волынский принадлежал к числу самых неудержливых людей - это мы также знаем. Мы видели, что позволил себе библиотекарь Шумахер со студентами, подавшими на него жалобу в Сенат; в описываемое же царствование, именно в 1737 году, в Москве генерал Чернышев прибил сам поленом и потом людям своим велел бить асессора Канцелярии конфискации Глазунова за то, что тот удержал нужного ему, Чернышеву, подьячего. Поэтому не очень можем удивляться такому же поступку кабинет-министра Волынского с секретарем Тредиаковским. Но мы не можем себе представлять Волынского человеком, подверженным каким-то припадкам бешенства, способным бить человека безо всякой причины, а причины не было бить Тредиаковского за то только, что он подошел с жалобой на кадета, ибо из рассказа ясно видно, что кадет не мог предупредить Тредиаковского и нажаловаться на него; кадет начинает жаловаться тогда только, когда был ободрен тем, что Волынский на жалобу Тредиаковского отвечал пощечинами. Нам известно, как позволил себе Волынский распорядиться с князем Мещерским, но нам известно также, что он мстил Мещерскому за оскорбление. Следовательно, и в деле Тредиаковского мы должны предположить какое-нибудь особое обстоятельство, заставившее Волынского так распорядиться. Это обстоятельство очевидно: Тредиаковский был клиент Куракина, а Куракин был заклятый враг Волынского, который воспользовался случаем выместить на клиенте злобу, которую не мог выместить на патроне. Но этого мало: в челобитной императрице на Волынского Тредиаковский приводит слова Волынского, сказанные на прощание после десяти последних палочных ударов: "А притом говорил, чтоб я на него жаловался кому хочу, а я-де свое взял, и ежели-де впредь станешь сочинять песни, то-де и паче того достанется". Итак, причиною гнева Волынского на Тредиаковского была какая-то песня, написанная нашим пиитою в насмешку над Волынским, разумеется, в угоду своему патрону, князю Куракину. Между сочинениями Тредиаковского не трудно отыскать такую песню, или "басенку", как назвал ее автор: она носит название "Самохвал" и как нельзя больше относится к самому видному недостатку Волынского и к обстоятельствам его жизни:

В отечество свое как прибыл некто вспять,/ А не было его там, почитай, лет с пять;/ То за все пред людьми, где было их довольно,/ Дел славою своих он похвалялся больно,/ И так уж говорил, что не нашлось ему/ Подобного во всем, ни равна по всему.../ и проч.

Кабинет-министр Волынский, таким образом, отомстил секретарю Тредиаковскому, человеку все же известному, имевшему сильного покровителя, отомстил в Петербурге, во дворце, в покоях фаворита; что же могло делаться в глуши, в провинции, с товарищами Тредиаковского? Мы можем иметь понятие об этом из доношения Медицинской канцелярии в Кабинет 1737 года: "К архиатеру и Медицинской канцелярии президенту Фишеру обретающийся при армии доктор Ацаротий письмом представил, что он, архиатер, о непорядках и непокорствах лекарей пред докторами неизвестен, ибо оные надеются на полковых своих штабов и офицеров, им потакающих, их, докторов, мало слушают и почитают, отчего непорядки и в сочинении репортов умедления происходят, и штаб-офицеры оных лекарей хотят иметь во всем в своей команде, понеже оные штабы не токмо их как лекарей содержат, но многих как камердинеров употребляют, заставляют их и парики направлять, а которые лекари пред штабами своими не похотят излишнюю услужность и раболепство несть, на таких нападают и их по своим изволам штрафуют и бесчестят, и которые лекари у полковых штабов содержатся в страхе или в милости и употребляемы за камердинера, такие не токмо докторам послушание не имеют, но и должность свою пренебрегают, к болящим не ходят и более держатся при домах штаб-офицеров, а иные от штабов обиженные служить более не хотят".

Чин давал защиту и право, очень часто давал право чиновному обходиться бесцеремонно с нечиновным. Но малый чин не защищал пред большим, и гражданский чин не защищал пред военным. Тредиаковский имел чин секретаря (чин, а не должность), но этот чин не удержал руку Волынского. Так как гражданские чины давали мало почета и защиты, то отсюда естественное стремление гражданских чиновников называться соответствующими по табели о рангах военными чинами. Но военные чины смотрели ревниво на такое самозванство, и в 1736 году состоялся именной указ: "Наикрепчайше подтверждаем, чтоб все статские служители именовались теми статскими чинами, в которых они написаны, а военными б чинами отнюдь не именовались под опасением лишения чина".

Но если в незрелом обществе одна наука, без ранга не могла внушить уважение к ее служителям, то, с другой стороны, преобразовательное движение возбудило страсть к знанию, к литературе и в людях высокопоставленных по рождению и по рангу; таковы были поздние птенцы Петра Великого, обязанные ему своим образованием, - Василий Никитич Татищев и князь Антиох Кантемир.

Мы видели, что еще в XVII веке на севере и юге России начинаются попытки сколько-нибудь стройного, связного извлечения из летописей; видели также, что Петр Великий заказал такой труд Поликарпову и остался им недоволен. Но во время же Петра пленный русский в Швеции Манкиев в 1715 году составил известное "Ядро Российской истории". Сочинение это было посвящено Петру, но осталось неизданным до времени Екатерины II. Как ни странны иногда отступления автора "Ядра", как ни ошибочны бывают иногда его показания, все же его книга несравненно выше "Истории", т. е. витиеватой родословной, Грибоедова или синопсиса, который, следуя постоянно литовским и польским источникам, перемешивает князей и события, опуская главное, выставляя незначащее, сопоставляя разноречивые свидетельства об одном и том же событии. Книга Манкиева гораздо стройнее; после описания татарского нашествия рассказ событий по княжениям почти везде правилен, и встречаются некоторые любопытные известия, до сих пор ненаходимые в источниках. С большими подробностями рассказывает автор о взятии Новгорода Делагарди, причина тому заключается в тогдашнем положении целого русского народа, отчаянно боровшегося со шведами, и в положении самого автора в особенности: настоящая вражда и "полонное терпенье" заставили живее припомнить неприязнь древнюю. Книга заключается похвалою Петру, который "всю Русь художествы и ведением просветил и будто снова переродил". Описать подробно деяния Петра автор не мог потому, что, как говорит он сам, "будучи в Швеции в плену под жестоким арестом, едва вышеписанное, по объявлению, сыскать мог, а больше известий и записок не имея, принужденным нахожуся перо покинуть".

Один бежит за наукою в Москву с берегов Белого моря, другой - из Астрахани, третий пишет русскую историю в шведском плену под жестоким арестом! Таковы были богатыри новой России; духовная сила, выступившая вследствие потрясений преобразования, была им грузна, принуждала к подвигам, как была грузна физическая силушка древним сказочным богатырям. К таким же богатырям принадлежал и Татищев, который за границей, изучая горное дело, в Москве, в трудах по Монетной канцелярии, в Сибири, устраивая горное дело, в Самаре, будучи начальником Оренбургской экспедиции, не переставал заниматься русскою историею, собирать ее материалы и устраивать их. Школа, усиление науки в России, очищение и устройство родного языка составляют постоянные мысли, постоянные заботы Татищева. В мнении своем о Монетной канцелярии он предлагает: "Учредить школу ремесл, где обучать, яко начало всех хитростей и просвещения ума, арифметики, геометрии, знаменования механики резного или ваяния как целых телес, так в плоскости и обронного, архитектуры, химии и металлургии, т. е. пробовать и разделять металлы, которые все едва не во всех ремеслах великую пользу и приращение всем мануфактурам приумножать способны. Языки же чужестранные учить, хотя для разговоров не весьма нужны, но паче чтоб могли других языков полезные книги читать и разуметь, к тому же видим, что у нас от неразумия грамматических и риторических правил в канцеляриях неученые секретари и подьячие весьма пространно и темно и сумнительно или весьма недоразумительно пишут и не токмо бумаги, но и времени над меру теряют. И когда сие малое училище, доброе начало восприяв, плод покажет, тогда удобно высшие науки начать, как то во всех государствах славные академии, малое начало положа, со временем возросли". Приехав в Сибирь начальником тамошних горных заводов, Татищев также сильно хлопочет о школах.

Но среди забот о техническом образовании в России что заставило этого практического человека употреблять столько времени и трудов на русскую историю? Татищев сам рассказывает, что граф Брюс, под начальством которого он служил, занимался составлением русской географии; сперва Татищев только помогал Брюсу в этом деле, а потом должен был один взять на себя географические труды. Ставши разбираться в них хозяином, Татищев заметил, что без полной и верной истории нельзя успеть в составлении полной и верной географии, и вот он начинает заниматься русскою историею, собирает летописи, делает выписки из немецких и польских исторических книг; потому что сам знает эти два языка; из книг же, написанных на языках, ему неизвестных, заставляет переводить все относящееся к России. Собравши материалы, он приступает к пользованию ими, хочет составить из них обширный исторический труд. "Причина начатия сего моего труда, - говорит он, - хотя от графа Брюса, но в продолжение так многому сказанию и произведений главнейшее было желание воздать должное благодарение вечной славы и памяти достойному государю, его импер. в-ству Петру Великому за его высокую ко мне показанную милость, яко же к славе и чести моего любезного отечества".

Предложив во введении понятие истории, под которою разумеет деяние в смысле всех явлений и приключений, а не одних только дел человеческих; предложив разделение истории на священную, церковную, политическую, ученую, Татищев переходит к пользе истории, показать которую он считает нужным потому, что ему "не без прискорбности случалось слушать рассуждения о бесполезности истории". По мнению Татищева, богослов, юрист, медик, администратор, дипломат, полководец не могут с успехом исполнять своих должностей без знания истории. Для русских знание своей истории нужнее, чем знание истории других народов, но и для русских нужно изучение иностранной истории, а для иностранцев - русской; одни отечественные источники недостаточны для составления вполне беспристрастной истории, потому что отечественные писатели в своих суждениях могли руководствоваться любовью или страхом. Западноевропейские историки без знания русской истории никак не могут уяснить себе истории древних народов, обитавших в областях нынешней России, притом иностранцы только чрез изучение русской истории могут получить средство опровергнуть ложь, сочиненную нашими врагами. Но Татищев, заставляя и своих и чужих учиться русской истории, должен был и от тех и от других встретить сильное возражение: да какой интерес и какая польза от изучения истории народа, который стал известен, получил значение только со вчерашнего дня, и что может рассказать о своей истории народ, который до вчерашнего дня пребывал в невежестве, во тьме; какие исторические памятники можно найти у такого народа? Разумеется, Татищев по средствам века не мог научным образом опровергнуть этого возражения, показать невозможность знания новой истории без знания древней, невозможность писать историю России с царя Михаила Феодоровича или выбрать из древнерусской истории какое-нибудь царствование поважнее, например Иоанна Грозного, как хотели делать тогда в Академии; Татищев, как собиратель древних памятников, оскорблялся мнением, что таких памятников не может быть много, не может быть достойных внимания исторических памятников у народа, погрязавшего во тьме невежества, и написал: "Хотя нас европейские историки тем порицают, якобы мы историй древних не имели и о древности своей не знали, для того что они о том, какие мы истории имеем, неизвестны, а хотя некоторые, сочиня выписки краткие или какое-либо обстоятельство перевели (указание на труды Миллера), то другие, думая, что мы лучше оных не имеем, и для того оную презирают: сему некоторые наши неведущие согласуют, а некоторые не хотя в древности трудиться и не разумея подлинного сказания, якобы для лучшего изъяснения, но паче для потемнения истины, басни сложа, внесли и сущую правость сказания древних закрыли". Второе печальное явление, на которое указывает Татищев, было необходимым следствием первого: плохое знание русской истории по источникам не только в XVII или XVIII, но и в XIX веке плодило людей, ученых-самозванцев, которые не хотели в древности потрудиться и, однако, на все имели готовое объяснение. Татищев своими словами, вероятно, обозначил Крекшина, известного выдавателя басен под именем истории.

Указав на то, что нужно для историка (обширная начитанность, логика и риторика), изложив правила исторической критики, Татищев перечисляет источники русской истории, которые разделяет на: 1) общие (Несторов Временник, Степенная книга, Хронограф, Синопсис); 2) предельные, т. е. местные летописи; 3) акты; 4) участные, т. е. биографии, описания отдельных событий, жития святых. Краткие отзывы о разных перечисленных источниках вообще правильны; между материалов Татищев упоминает и о таких сочинениях, которые были известны ему только по имени и которых, несмотря на все старания, он нигде отыскать не мог. Но если сам Татищев откровенно говорит, какие книги у него были и какие он знает только по имени, подробно рассказывая, какие из них находились у кого из известных людей, то, видя такую добросовестность, имеем ли право обвинять его в искажениях, подлогах и т. п.? Если б он был писатель недобросовестный, то он написал бы, что все имел в руках, все читал, все знает. Мы имеем полное право в его своде летописей принимать одно, отвергать другое, но не имеем никакого права в неправильности некоторых известий обвинять самого Татищева.

Сперва Татищев начал было сочинять "историческим порядком, сводя из разных мест к одному делу, и наречием таким, как ныне наиболее в книгах употребляем". Но ясный смысл, к счастью, заставил Татищева переменить намерение: он нашел в списках летописи разногласия, причем, сочиняя историю, разумеется, должен был выбирать; кроме того, списки находились в разных руках, отчего могли затеряться, ссылаться на них нельзя, "и если б, по словам Татищева, наречие и порядок их переменить, то опасно, чтоб и вероятности не погубить". Это заставило Татищева свести все списки "тем порядком и наречием, каковые в древних находятся, собирая из всех полнейшее и обстоятельнейшее в порядок лет, как они написали, не переменяя, не убавливая из них ничего, кроме ненадлежащего к светской летописи, яко жития святых, чудеса, явления и проч., которые в книгах церковных обильнее находятся, но и те по порядку некоторые на конце приложил, також ничего не прибавливал, разве необходимо нужное для выразумения слово положить, и то отличал вместительною". Потом, думая, что такой свод будет невразумителен для большинства читателей и особенно неудобен для перевода на иностранные языки, Татищев перевел его на употребительный в его время язык.

После исчисления материалов Татищев предлагает разделение своего труда на четыре части: первая включает известия о летописях и описание трех главных народов - скифов, сарматов и славян - до 860 года; вторая заключает свод летописных известий от 860 года до нашествия татар; третья - от татар до Иоанна III; четвертая - от Иоанна III до царя Михаила Федоровича. Татищев хотел остановиться на избрании царя Михаила, во-первых, потому. что события начиная с этого времени еще в свежей памяти и писать историю новой династии никому не будет трудно; во-вторых, потому, что "в настоящей истории явятся многих знатных родов вели кие пороки, которые, если писать, то их самих или их наследников подвигнут на злобу, а обойти оные - погубить истину и ясность истории или вину ту на судивших обратить, еже было с совестью несогласно". При этом Татищев говорит, что книг, могших быть ему полезными, собрал он более 1000; жалуется на недостаток искусных переводчиков, на неправильность польских сочинений, искажавших древние имена переводом их на новые; говорит, что принесли ему пользу лексиконы: Буддеев - всеобщий исторический, Генсиусов или Мартиньеров - географический, Байлев - истории критический, но жалуется, что относительно русской истории в них нет ни одного верного известия, ибо иностранцы не знают русской истории и географии. "И они в том невинны, - прибавляет Татищев, - когда того и у нас нет".

Введение свое Татищев заключает указанием причины всех приключений и деяний: эта причина, по его мнению, есть ум или отсутствие его, глупость. Такой односторонний взгляд соответствовал тому началу, которое было тогда на очереди в преобразованной России. Преобразование произошло вследствие того, что русские сознали необходимость просвещения, науки для продолжения своей исторической жизни. Отсюда развитие ума на первом плане, тогда как в древней России при недостатке просвещения, умственного развития господствовало чувство - другая "причина всех приключений и деяний". Как всякая сила человеческая, не умеряясь другою, стремится к крайности, производит неправильности и заблуждения, так и чувство, не умеряемое развитием умственным, просвещением вело в древней России к известным печальным явлениям, веру превращало в суеверие. Произошел переворот, на очереди явилось другое начало, и мы также замечаем односторонность и следствия ее, неправильности и заблуждения. Ревностные служители нового начала, дети преобразования, научившись и начитавшись, в своей вражде к искажению господствовавшего в древней России начала, к тому, что они называли суеверием, не поняли, что с одним умом, без чувства в истории ничего не делается, что чувство есть начало зиждительное, тогда как ум, не умеряемый чувством, может только сомневаться, отрицать и разрушать, но никогда ничего не создаст и не спасет. Умники не поняли и не понимают, что в Западной Европе так называемые средние века, века варварства и невежества, были веками зиждительными для государства и общества, потому что тогда господствовало чувство, а когда наступило господство другого направления - умственное развитие, сомнение, то зиждительства не видим: видим более или менее правильное развитие созданного, да и то только при помощи чувства, одушевления, веры.

Но от увлечений Татищева, понятных при таком ревностном служении новому началу, при сильной борьбе с искажением начала, господствовавшего в древней России, возвратимся к заслугам его. Татищев положил начало исследованиям о Несторе, первый утвердил за ним древнейшую южную летопись, первый указал место, где Нестор должен был остановиться, первый указал на позднейшие вставки, и хотя указанные им места более принадлежат начальному летописцу, чем другие, но здесь важны приемы, взгляд на дело, а не отдельные замечания, которые могут быть неверны или спорны. Татищев с презрением отвергает старания выводить руссов от библейского Роса и т. п. Руссы, по мнению Татищева, финны, но они же могут быть причислены и к варягам вместе с скандинавами, потому что это название промысла (разбойничества), а не народное. Татищев высказал мысль о древности славян в Европе и в тех местах, где они теперь обитают. Рассуждение, где автор отвергает обычное тогда производство Москвы от Мосоха и тому подобные, может служить по тому времени образцом здравого смысла, ясного взгляда на предмет. Татищев отверг существование грамоты, данной славянам Александром Македонским, но отстранено сомнение насчет подлинности договора Олегова с греками. В примечаниях к своду летописей не оставлено без объяснения почти ни одного выпуклого явления древней русской жизни.

Таков труд Татищева, известный под названием Истории Российской. Заслуга Татищева состоит в том, что он начал дело, как следовало начать: собрал материалы, подверг их критике, свел летописные известия, снабдил их примечаниями географическими, этнографическими и хронологическими, указал на многие важные вопросы, послужившие темами для позднейших исследований, собрал известия древних и новых писателей о древнейшем состоянии страны, получившей после название России, - одним словом, указал путь и средства своим соотечественникам заниматься русскою историею: кто посвятил себя научным исследованиям, тот знает, как важны первые указания на предмет, на его различные стороны, как бы мнения первого указателя ни были неправильны, тот оценит важные заслуги Татищева как первого указателя, не говоря уже о том, что мы обязаны Татищеву сохранением известий из таких списков летописи, которые, быть может, навсегда для нас потеряны.

Несмотря, однако, на такое важное значение труда Татищева, труд этот был отвергнут современниками. Послушаем самого автора о приеме, который получила его рукопись: "Как скоро я историю сию в порядок привел и примечаниями некоторые места изъяснил, прибыв в 1739 году в С. - Петербург, многим оную показывал, требуя к тому помощи и рассуждения, дабы мог что пополнить, а невнятное изъяснить, так скоро я принужден был от разных разные рассуждения слышать: иному то, другому другое ненравно было; что один хотел, дабы пространнее и яснее написать, то самое другой советовал сократить или совсем оставить... Одни предвергали недостаток во мне наук, но тем я вышеобъявленное (что преславные философы в сочинении историй погрешают и не науки полезные сочиняют) к моему извинению представил, рассуждая, когда они более науками преисполнены, то б сами за сие весьма важное отечеству взялись и лучше сочинили; другие о порядке и складе порицали, которым кратко сим изъяснил: что я не новое и не для увеселения читающих красноречивое сложение сочиняю, но от старых писателей самым их порядком и наречием собирал, как они положили, а притом если что для изъяснения от иноязычных нужно было, то я так переводил, чтоб сущей разум оного писателя показать, дабы сущие деяния или приключения ясны и доказательны были, а о сладкоречии и критике не прилежал, а, как в философии не учен, для того я все дивные, чудесные и не довольно вероятные дела мало или весьма не толковал, опасаясь, дабы за недостаток оных наук в чем не погрешить. Вместо же того прилежал, чтоб необходимо к гражданской истории нужные обстоятельства, т. е. время - когда, место - где и род государей ли, народов, о которых сказуется, изъяснил; ежели же где моего мнения или довода какая погрешность явится, то надеюсь, что благоразумный может легко презрить, рассуждая, что еще до днесь ни одна история, каким бы она мудрецом и в науках всех прославившимся сочинена не была, никогда совсем совершенно не явилась и от неученых иногда полезное улучила. Чему в пример Нестор преподобный: за его доброхотный к отечеству труд вечной похвалы и благодарения достоин, ибо если бы он начало не учинил, то бы, может, и другой не скоро к сочинению оного взялся. Для того как первых, так и других не поносят, и порицать непристойно, но паче прилежать о том, чтоб те погрешности исправить и в лучшее состояние для пользы общей привести. Другие рассуждают, яко бы древних времен историй вновь лучше и полнее прежних сочинить не можно, разве от себя что вымышлять, которого ради яко бы все новосочиненное о древности правым назвать не можно, но на сие отвечает сама сия собранная история, когда благосклонный читатель увидит дополнения, изъяснения и доказательства от таких древних писателей, о которых он прежде не думал, чтоб в таком от нас отдалении о нас или наших предках писали, да, может, не токмо книг тех не читал, но имен их не слыхал, то он подлинно поверит, что еще прилежному рачителю и в других потребных к тому языках искусному более сего обрести, изъяснить и дополнить возможно, след., сей мой труд и, познав причину моего начала, в продерзость мне не поставит". Но все возражения остались тщетными: Татищев не видал издания своего труда.

В тесной связи с историческими трудами Татищева находится его Рассуждение, написанное в 1730 году и направленное против голицынского замысла ограничить власть императрицы Верховным советом. Вооружась против поступка членов Совета, Татищев говорит: "По закону естественному избрание (государя) должно быть согласием всех подданных, некоторых персонально, других чрез поверенных, как такой, порядок во многих государствах учрежден, а не четырем или пяти человекам, как то ныне непорядочно учинено". Отстраняя вопрос о незаконности избрания Анны, потому что народ доволен персоною ее величества, Татищев обвиняет верховников в том, что "они дерзнули собою единовластительство отставить и ввести аристократию, объявляя нам ее величества письмо и пункты, якобы она сама по своей воле учинила, и принуждают нас под образом слышания оное подписками утвердить, якобы мы их той явной продерзости следовали. И как они самовольно власть себе похитили, выключа достоинство и преимущество всего шляхетства и других санов, то нам должно и необходимо нужно с прилежностью рассмотреть и потому представить, что к пользе государства надлежит, и оное свое право защищать по крайней возможности, не давая тому закоснеть, и паче опасаться (должно), чтоб они, видя нас в оплошности, на больший беспорядок не дерзнули". В своем рассмотрении Татищев говорит, что в отсутствие государя ничто не может быть изменено иначе, как общим народным соизволением. Притом в настоящем случае не было никакой нужды и пользы в изменении образа правления, а только великий вред. В России полезнее всяких других форм самодержавие по обширности государства, окруженного враждебными соседями, и по причине отсутствия просвещения в народе, который потому не может хранить законы без принуждения, из одного сознания пользы и вреда. Вся русская история служит тому доказательством: Россия процветала от Рюрика до Мстислава Великого благодаря единовластию, бедствовала во время "беспутства" княжеских междоусобий, поднялась с Иоанна III, опять пришла в печальное состояние в Смутное время, когда бояре при Шуйском ограничили власть государеву. Потом Россия опять поднимается благодаря усилению самодержавия при царе Алексее и получает великую славу, честь и пользу от самовластия Петра. На возражение о злоупотреблениях самодержавия Татищев отвечает примером шляхтича, безумно разоряющего свой дом, но вследствие этого явления никто не снимает воли со всего шляхетства в правлении и не возложит его на холопей. Так как желавшие ограничения особенно настаивали на вред от временщиков и на ужасы Тайной канцелярии, то Татищев должен был возражать, что бывают временщики дурные, бывают и хорошие; и Тайная канцелярия, порученная хорошему человеку, мало вредна. Но Татищев, подобно многим из шляхетства, не считал бесполезными некоторые изменения в существующих порядках; а хотел только, чтоб перемены совершались законным путем. По его мнению, для высшего управления должен был находиться при императрице Сенат из 21 члена; для дел внутренней экономии долженствовало быть другое учреждение изо 100 человек, которые бы занимались делами по третям года; в случаях чрезвычайных, как, например, война или кончина государя, съезжаться всем и присутствовать в общем собрании целый месяц; на высшие места в гражданском управлении и войсках поступать посредством баллотировки; новые законы издавать не иначе как после подробного рассмотрения во всех коллегиях в Сенате; в Тайной канцелярии вместе с назначенным от государыни правителем должны присутствовать помесячно два сенатора; при аресте Тайная канцелярия не касается имения арестуемого; для шляхетства должны быть устроены во всех городах училища; моложе 18 лет не брать в службу и не держать долее 20 лет; бедному деревенскому духовенству дать возможность содержать детей в училищах и самим не обрабатывать земли; остатки же от доходов духовенства употреблять на богоугодные и полезные государству дела; купечество избавить от притеснений и дать средства к умножению мануфактур и усилению торговли.

Говоря о заслугах Татищева для русской истории вообще, нельзя не упомянуть также о заслугах его для истории русского права, и здесь он является первым издателем памятников и первым истолкователем их: так, приготовлены им к изданию Русская Правда и Судебник царя Иоанна с дополнительными статьями. В примечаниях к Судебнику видим первую попытку объяснить наши древние юридические термины, и здесь, как во введении и в примечаниях к своду летописей, рассеяны любопытные указания и потерянные для нас памятники и на современные или на ближайшие ко времени автора события. И здесь заслуга Татищева увеличивается при сравнении его понятий с понятиями современников о предпринятых им трудах; так, он говорит в предисловии к изданию Русской Правды и Судебника: "Небезызвестно и сие, что не ведущие пользы из того оные древности не токмо складом и наречием порицают, но их и печатать более за вред и поношение, нежели за пользу и честь, почитают, говоря: когда мы их в суде употреблять не можем, то они останутся втуне и что их странное сложение и обстоятельства поносны. Да оное никто мудрей не скажет, разве не ведущий древностей, не токмо иностранных, но и своих. По сей причине мню не в избыток изъяснить, что всякая древность к знанию полезна, для которого многие мудрые люди с великим тщанием прилежат древние истории собирать и для пользы всех издавать". Наконец, Татищеву же принадлежат и первые труды по русской географии.

Мы видели, что Татищев был одним из самых деятельных борцов за новое начало, которому стала служить преобразованная Россия, и в этом значении своем враждовал к началу, господствовавшему в древней России, не умея отделить самого начала от тех явлений, которые были произведены односторонним господством его и которые необходимо вызвали противодействие в эпоху преобразования. В подобные эпохи человек бывает не в состоянии назначить себе границы, далее которых идти не должен в своем противодействии старому началу, отчего и бывает, что, спеша обрезать вредные наросты, часто задевают за живое, здоровое тело. Вооружаясь против нароста, естественно образовавшеюся в древней России вследствие исключительного господства чувства без умственного развития, вооружаясь против суеверия, поборники умственного развития часто не умели определить границ между суеверием и верою. Преобразовательная эпоха в России соответствовала в известном отношении реформационной эпохе на Западе, и только великий смысл и русская природа преобразователя удержали его от крайностей на скользкой и покатой дороге реформационного движения. Но другие не сдерживались, тем более что, с одной стороны, увлекались новыми учителями, новыми книгами, а с другой - раздражались противодействием старых учителей, которые требовали сохранения своих старых прав, не имея, к несчастью, больших нравственных средств для поддержания своих требований. Сделает ревностный слуга нового начала выходку против этих требований, не поддержанных нравственными средствами, и старые учителя или люди, служащие старому началу во всех его проявлениях, расточают ему названия вольнодумца, безбожника, частью потому, что не могут определить настоящего смысла этих слов, частью потому, что противники их, в минуту увлечения, переходят должные границы и действительно становятся виновны, сами не желая и не замечая этого. К таким людям принадлежал и Татищев, которого, как говорят, Петр Великий по-своему, бесцеремонно, проучил за вольнодумство. Какого рода были речи, возбудившие гнев Петра, мы не знаем, но что в борьбе с суеверием он перешел границы - это видно из его сочинений; видно также увлечение его в борьбе с старыми учителями, которые являлись в его глазах охранителями суеверия; за это увлечение он был наказан потемнением смысла при объяснении исторических явлений. Так, например, он говорит: "В Руссии науки не токмо читать и писать, но языков, греческого от самого приятия веры Христовой, а потом и латинский язык введены, и многие училища устроены были, но нашествием татар как власть государей умалилася, а духовных возросла, тогда им для приобретения больших доходов и власти полезнее явилось народ в темноте неведения и суеверия содержать; для того все учение в училищах и в церквах пресекли и оставили". Здесь что ни слово, то ошибка. На 54-м году жизни печальные обстоятельства возбудили в Татищеве религиозное чувство, под влиянием которого он написал завещание сыну - Домострой преобразовательной эпохи. Советуя сыну поучаться в законе божием день и ночь, Татищев указывает необходимые для этого поучения книги: кроме Библии сочинения учителей церковных, изданные в его время в России истолкования десяти заповедей и блаженств предлагает вместо Катихизиса; Юности честное зерцало считает лучшим нравоучением. "Прологи и жития святых в Минеях Четьих надобно читать такому, кто довольно в письме святом искусился и мог бы довольно рассудить, ибо хотя в них многие истории в истине бытия, кажется, оскудевают и нерассудным соблазны к сомнительству о всех в них положенных подать могут, однако ж тем не огорчевайся, но разумей, что все оное к благоуханному наставлению предписано, и тщися подражати делам их благим". Татищев не советует сыну вступать в религиозные споры, ибо от этого могут быть дурные следствия, как и с ним самим случилось. "Я хотя о боге и правости божественного закона никогда сомнения не имел, ниже о том, с кем в разговор или прение вступал, но потом что я некогда о убытках, законами человеческими в тягость положенных, говаривал, от несмысленных и безрассудных неведущих божьего закона, и токмо человеческие уставы противу заповедания Христова чтущих, не только за еретика, но и за безбожника почитан и немало невинного поношения и бед претерпел; токмо до днесь, благодатию божиею и великодушием презрев такие клеветы и злонамерения терпеливостью преодолев, их лицемерным поступкам и фарисейским учениям не последовал". В этой выходке против так называемых человеческих уставов указывается протестантская исходная точка, дающая такой простор отрицанию.

Любопытно взглянуть, как Домострой XVIII века отнесся к женщине. "Имей в памяти, - говорит Татищев сыну, - что жена тебе не раба, но товарищ, помощница и во всем другом должна быть нелицемерным; так и тебе с ней должно быть, в воспитании детей обще с нею прилежать, в твердом состоянии дом в правление ее поручать, а затем и самому неленостно смотреть. Однако ж храниться надлежит, чтоб тебе у жены не быть под властию: сие для мужа очень стыдно, и чрез то можешь у всех о себе худое мнение подать и слабость своего ума изъявить. Сих примеров ныне весьма уже довольно видим, а особливо высокопарные, а лучше сказать, глупые жены безрассудно того желают, иногда своею безумною гордостью, подлыми пересмешками, пустым болтанием, дурацкою ревностью безвинно честных людей много вредят и поносят, а сами всегда такие пустольги и негодницы больше всех в том обращаются и, думая закрыть тем враньем свои пороки, непрестанно бредят, как попугаи, что им на мысль придет, а больше они подобны сонным или в горячке больным, которые говорят, а о чем, после и сами не знают, а за то иногда такую беду или несчастие мужу своему наносят, что он, невинно получа себе от жениной глупости новых и неизвестных злодеев, принужден будет страдать и несчастье терпеть". В этих словах слышится раздражение, как будто сам автор страдал от подобной женщины... Действительно, Татищев не знал семейного счастья и должен был развестись с своею женою. Впрочем, мы не имеем права заподозрить в преувеличении этого портрета некоторых русских женщин первой половины XVIII века, ибо терем не мог воспитать русской женщины для свободы, и мы видели примеры тому в первых женщинах, вырвавшихся из терема; мы должны только заметить, что подле портрета женщины, нарисованного Татищевым, мы встречаем портрет княгини Натальи Борисовны Долгоруковой; также встречаем любопытный портрет той молодой жены, которая так заботилась, хотя и понапрасну, об учении своего мужа. Вообще мы должны заметить, что семейная реформа Петра, освобождение женщины из терема, совершилась скоро и беспрепятственно - доказательство, что теремное заключение женщины коренилось не в умоначертании наших предков, не в каких-нибудь религиозных воззрениях, занесенных из Византии, а в известных неблагоприятных обстоятельствах: грубость нравов делала невозможным пребывание женщины в мужском обществе, ибо в человеке не умирает сознание, что женщина есть блюстительница семейной нравственности, семейного наряда и потому должна находиться в среде более чистой; с другой стороны, давно ли у нас явилась возможность для девушки выходить без провожатого из дому, да и явилась ли еще полная возможность? Итак, девушка, если у нее нет провожатого, должна оставаться дома; усильте неблагоприятные условия, по которым девушка, молодая женщина и вообще женщина, вообще существо слабое не может безопасно выйти из дому, и вы придете к необходимости для женщины сидеть по большей части дома; прибавьте сюда, что некуда и незачем ей выходить из дому, ибо общество не может предоставить ей приличных развлечений, и вы, естественно, дойдете до терема и не станете прибегать за объяснением явления к каким-нибудь небывалым византийским влияниям. Ни один современный писатель не говорит, что семейные реформы Петра встретили сопротивление со стороны каких-нибудь византийских влияний; где же основание предполагать эти влияния?

Любопытны рассуждения нового Домостроя о разных родах службы для дворянства и о других сословиях. Придворная служба, как она была в описываемое царствование, не нравилась Татищеву, особенно потому, что это был человек, пропитанный понятиями петровского царствования, отличавшегося простотою и бережливостью. "Петр Великий, - говорит он, - который великолепие единственно делами своими показывал, сей чин придворных ни во что вменял и в ранг их не токмо на конце, но весьма низкий положил; у него оные весьма в презрении были, и лучше сказать, что никого не было. Ныне же оные рангами, жалованьем и другими преимуществы против европейских государств пожалованы; то я, взирая на их строптивое житье и обхождение, тогда б тебе оного искать не советовал: понеже тут лицемерство, коварство, лесть, зависть и ненависть, едва ли не все вместо добродетели происходит, а некоторые ушничеством ищут свое благополучие приобрести, несмотря на то что губят невинных, сами вскоре судом божеским погибнут". Относительно дворянской службы вообще Татищев объявляет сыну, что жалованьем если прожить можно, но скопить деньги и на них приобрести более 100 душ нельзя, как бы велико жалованье ни было, и то надобно жить очень скупо, причем можно показать себя "презрительным в людях благородного обхождения". Следовательно, средствами для дворянина приобресть богатства остаются: монаршие награды, наследство, супружество и беззаконные поступки. Для купечества больше средств разбогатеть, но мешает безграмотность, незнание правил коммерции, неимение общего банка и контор за границею, разорение потребителя откупами и подрядами под видом государственной пользы, плохой кредит вследствие привычки купцов к обманам.

Приобрел ли дворянин во время службы что-нибудь или нет, все же хотя под старость он должен был освободиться от службы, чтоб по крайней мере сохранить детям приобретенное или полученное от отца имение. Отсюда понятна для дворянства важность вопроса о сроке службы. Мы видели, что Татищев также хлопотал об определении этого срока. В своем завещании он начертывает картину деятельности помещика, приехавшего в деревню после отставки от службы. Если Татищев враждебно относился к духовенству, приписывая ему иногда и то, в чем оно вовсе не было виновато, то вражда его была направлена на высшее, черное духовенство, которое имело голос в управлении, в обществе и которое, несмотря на петровские ограничения, обладало большими еще материальными средствами. Но здравый смысл и опытность должны были заставить Татищева смотреть иначе на низшее, белое духовенство, удрученное бедностью, а в селах и тяжелыми полевыми работами, не дававшими возможности священнику выделиться из паствы своими учительскими Способностями, что было причиною страшного нравственного вреда для массы народонаселения. Делая выходку против некоторых архиереев, которые имели до 30000 дохода и не были довольны, тогда как фельдмаршал не имел столько дохода и был доволен, Татищев и в мнении своем 1730 года, как мы видели, и в завещании требует облегчения низшего духовенства: "Старайся иметь попа ученого, который бы своим еженедельным поучением и предикою к совершенной добродетели крестьян твоих довести мог, а особливо где ты жить будешь; имей с ним частое свидание; награди его безбедным пропитанием, деньгами, а не пашнею, для того чтоб от него навозом не пахло; голодный, хотя б и патриарх был, кусок хлеба возьмет, за деньги он лучше будет прилежать к церкви, нежели к своей землe, пашне и сенокосу, что и сану их совсем неприлично, и чрез то надлежащее почтение теряют. А крестьяне, живучи в распутной жизни, не имея доброго пастыря, в непослушание приходят, а потом господ своих возненавидят, подводя воров и разбойников, смертельно мучат и тиранят, а иных и до смерти убивают. Когда ж где есть ученый поп и доброго поведения человек, к тому ж не имеющий крайней в деньгах нужды, то, конечно, приведет крестьян в благоденственное и мирное житие, и злодеяний таких в тех местах мало бывает". Невежество и бедность сельского духовенства были главными причинами того, что крестьяне были лишены толкования закона божия: "Невежды, ленивые и неученые попы, получая от крестьян алтыны, мирволят и совсем на них того не взыскивают, к тому ж почасту, обращаясь с крестьянами братством, одно только им рассказывают и вымышляют праздники, велят варить беспрестанно пиво, сидеть вино, едят и пьют безобразно, а о порядочной и прямой христианской должности никакого и помышления не имеют".

Необходимое дополнение к завещанию представляют "Экономические записки" Татищева, имеющие предметом сельское хозяйство. Здесь особенно важны для нас те статьи, в которых говорится об отношениях помещика к крестьянам. По мнению Татищева, "наивящший пункт - учить крестьянина грамоте и писать, чрез что познает закон и страх божий и тем может назваться истинным человеком и различить себя от скота... Смотреть надлежит, дабы летом во время работы нималой лености и дальнего покою крестьянам происходить не могло. Кроме одних тех праздников, которые точно положены, не торжествовать, понеже ленивые крестьяне ни о чем больше не пекутся, как только узнать больше праздников. Работу производить, начав с вечера, ночью и поутру, а в самое жаркое время отнюдь не работать, ибо как людям, так и лошадям оное весьма вредно. Работу же производить, сделав сперва помещичью, а потом принуждать крестьян свою, а не давать им то на волю, как то есть в худых экономиях, где не смотрят за крестьянскою работою, понеже от лености в великую нищету приходят, а после произносят на судьбу жалобу. Когда же убран будет с поля весь хлеб, то староста и прикащик не имеет их больше к работе принуждать и должен им дать покой несколько времени, а за труды их, выбрав свободный день и. собрав всех, напоить и накормить из боярского кошту. Крестьян старых и хворых мужеска и женска пола по миру не пущать, а определять их в домовую богадельню, которых поить и кормить боярским коштом". В имении должен быть лекарь, домашняя аптека, баня.

В основном взгляде на отношения своего времени с Татищевым вполне сходится и князь Антиох Кантемир в своих сатирах. Всецело преданный, как и Татищев, интересам нового времени, как они были указаны преобразователем, человек образованный, жадный к знанию, суливший себе блестящую будущность при Петре благодаря именно своей образованности, молодой Кантемир должен был начать свое служебное поприще с обманутыми надеждами: Петр был уже во гробе, его дело останавливалось, даже обнаруживалась реакция; преемниками Петра были - сначала женщина, обманувшая во многом надежды своих приверженцев, потом испорченный дурным воспитанием ребенок, частные интересы сильных людей были на первом плане. Среди борьбы честолюбий молодой Кантемир явился одинок и был затерт с своими личными достоинствами и с своею наукою, которые при Петре так легко прокладывали путь человеку к высшей деятельности. У Кантемира было несколько братьев; по уставу майората, отец имел право из нескольких сыновей выбрать одного, хотя бы и младшего, и оставить ему все недвижимое имение. Старый князь Дмитрий Кантемир, умирая, предоставил назначение майората императору, причем, однако, указывал на младшего сына, Антиоха, как на "лучшего в уме и науках". Конечно, при жизни Петра Великого Антиох на этом основании и получил бы майорат, но Петра не было, и Верховный тайный совет распорядился иначе - отдал майорат брату его Константину, разумеется не без помощи князя Дм. Мих. Голицына, на дочери которого был женат Константин Кантемир. Отсюда сильное раздражение Антиоха против существующего порядка вещей, мрачный взгляд, усиливаемый болезненным состоянием, хотя в свою очередь удары судьбы усиливали болезненное состояние и были не без влияния на преждевременную смерть; отсюда молодой человек, начавший пробовать свой талант в нежных любовных стихах, признал в себе исключительную способность к сатире:

В сатирах хочу состарети,/ А не писать мне нельзя - не могу стерпети.../ Хоть муза моя всем сплошь имать досаждати,/ Богат, нищ, весел, скорбен - буду стихи ткати;/ И понеже ни хвалить, ни молчать не знаю,/ Одно благонравие везде почитаю,/ Проче в сатиру писать в веки не престану.

Будучи так сильно недоволен настоящим положением дел, т. е. положением их в царствование Петра II, Кантемир естественно и необходимо примыкал к тому немногочисленному кружку, который своею главою считал Феофана Прокоповича, ученейшего из русских людей, за свою ученость подпавшего гонению от исчадий старого мрака. Личные достоинства и знания, пролагавшие при Петре путь к чести, теперь "не в авантаже обретались", и вот по смерти Петра II это печальное положение дел хотят увековечить: две знатнейшие фамилии хотят сосредоточить всю власть в своих руках, свобода для очень немногих, вместо самодержавия олигархия! Легко понять, почему Прокопович, Татищев и Кантемир принимают такое деятельное участие в движении, направленном против ограничения самодержавия Верховным тайным советом, т. е. Голицыными и Долгорукими, ибо остальные члены Совета сами трепетали за свое будущее, никак не надеясь удержать своих мест подле Голицыных и Долгоруких. Дело шло не о том, собственно, чтоб возвратить Россию к допетровскому времени, как мы обыкновенно понимаем это время в противоположность эпохе преобразования; не во власти Долгоруких и Голицыных было заставить Россию отказаться от европейских условий жизни, если бы даже они этого и хотели: дело шло о противодействии стремлениям Петра Великого в известных частностях, выгодных или невыгодных тем или другим лицам, тому или другому сословию, тому или другому кружку. Отсюда и могущественные побуждения к борьбе. Способности и знания обретались в авантаже при Петре; после него обрелись не в авантаже; напротив, люди, обретавшиеся при Петре не в авантаже, подняли головы и чуть-чуть не погубили Феофана; теперь предстоит переворот, затеянный в Верховном тайном совете, но этот переворот мог ли быть выгоден Феофану с товарищи, мог ли возвратить им авантаж? Надежды на это не было никакой: захватывали власть в свои руки люди, считавшие главным правом своим на власть происхождение, люди, которые враждебно относились к деятельности преобразователя именно за то только, что он вывел и дал преимущественное значение худородным людям за таланты и знания. Для одних время Петра было райским, золотым веком, потому что они тогда обретались в авантаже; для других это время вовсе не было желанным, потому что они тогда обретались не в авантаже или по крайней мере не в таком, на какой считали себя вправе. Последние брали решительный верх; первые должны были употребить все усилия, чтоб не дать им господства.

Усилия увенчались успехом: голицынский замысел рушился, но вначале, как мы видели, правительство считало нужным соблюдать большую осторожность относительно врагов и друзей; мы видели, что издан был манифест, направленный против архиереев-нововводителей, пренебрегавших крестными ходами, а главою архиереев-нововводителей считался Феофан; в манифесте заключалась даже выходка против преобразователя, объявлялось, что относительно веры все будет по старине, как было при деде и отце Анны. Должно быть, к этому времени относятся жалобные стихи Феофана:

Коли дождусь я весела ведра/ И дней красных?/ Коли явится милость прещедра/Небес ясных?/ Ни с каких стран света не видно, - / Все ненастье;/ Нет и надежды. О многобедно/ Мое счастье!/ Хотя же малую явит отраду/ И поманит/ И будто польготит стаду,/ Да обманет./ Прошел день пятый, и под дождевных/ Нет отмены,/ Нет же и конца воплей плачевных/ И кручины.

Кантемир счел своею обязанностью написать Феофану утешительные стихи (epodos consolatoria), в которых говорит, что по ясным приметам наступает весна, явилась благодатная Диана (Анна): она скоро затравит диких зверей, разделит добычу (кожи этих зверей) и охранит стадо Феофана, который представляется седым пастухом, воспевающим Диану. В заключение Кантемир указывает на собственный пример: его также постигло несчастье, но он не унывает.

У меня было мало козляток,/ Ты известен,/ Но и сих Егор и его други/ Отогнали./ Уж трижды солнце вкруг обежало/ Путь свой белый,/ А я не имею льготы нимало,/ Весь унылый,/ Лишен и стадца, лишен хижины,/ Лишен нивы,/ Меж пастушками брожу единый/ Несчастливый. Кантемир надеялся не понапрасну. Молодой человек был отправлен министром в Лондон на основании способностей и знаний. как делывалось при Петре; бедный пастушок получил также и стадце и ниву (деревни в Нижегородском и Брянском уездах) и воспел за это благодатной Диане громкую оду. Но если обычаем времени, господствующими в нем отношениями объясняется вообще привычка поэтов XVIII века сочинять высокопарные оды в честь сильных земли, то тем более понятны похвальные стихи Анне Феофана и Кантемира, ибо они были диктованы благодарностью. Сказавши, что Аполлон запретил ему писать похвалы императрице по неимению достаточного для того таланта, Кантемир заканчивает свою оду так:

Молчу убо, но молча сильно почитаю/ Тую, от нея же честь и жизнь признаваю.

Но для похвальной оды Кантемир не признал в себе способностей; ему больше всего нравилась сатира: что же он осмеивал в ней?

По отношению нашего автора ко времени Петра Великого и последующему за ним уже можно догадаться, кому больше всего достанется в его сатире; поклонник нового начала, умственного развития посредством науки, он прежде всего схватится с старыми учителями, старыми руководителями общества, будет обвинять их в своекорыстном поклонении господствовавшему прежде началу, в его искажении, раздражаясь тем, что старые руководители упрекали его злоупотреблениями, крайностями того начала, которому он служил; он упрекал их в суеверии - они упрекали его в неверии. Борьба велась давно; началась она с тех пор, как в Москву явились новые учителя из Киева и Белоруссии и уличили старых учителей в невежестве, с тех пор как молодые люди стали ездить в Киев для науки и пренебрегать старыми духовниками; наплыв новых учителей усиливался все более и более, молодые люди стали ездить подалее Киева за наукою и возвращались еще более холодными к своим духовным отцам. Но и не одни ездившие за границу для науки обнаруживали эту холодность; пример Тверитинова с товарищами показывал, какие могут быть следствия того, что русские люди пошли в науку к иностранным, иноверным учителям. И старые учителя, которых величают невеждами, отплачивают своим порицателям, указывая в науке источник ереси, неверия. Это производило сильное впечатление; чтоб ослабить его, приверженцам нового нужно было выставить обличителя в смешном виде, показать, что он смешивает существенное с несущественным; что он полагает религию только в одной внешности, в одном обряде, и делает это не по одному невежеству, но из самых недостойных побуждений, из честолюбия и корыстолюбия:
Расколы и ереси науки суть дети,
Больше врет, кому далось больше разумети,
Приходит в безбожие, кто над книгой тает, -
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает,
И просит свята душа с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами.
Дети наши, что пред тем тихи и покорны,
Праотческим шли следом к божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь к церкви соблазну библию честь стали.
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу.
Уже свечек не кладут, постных дней не знают,
Мирскую в церковных власть руках лишну чают.
Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали.

Мы видели, что сухой прозаик Татищев, вооружаясь против излишних доходов высшего черного духовенства, требовал усиления материальных средств низшего, белого духовенства, указывал, что крайняя бедность делает его неспособным исполнять обязанности своего звания. Сатирик Кантемир не дает себе этого труда указывать причину явления; он хватает смешные и ненравственные черты, чтоб только поглумиться над попом и глумлением своим еще ниже погрузить несчастного в ту тину, из которой Татищеву хотелось бы его вытянуть для общей пользы. Говоря о зависти, Кантемир непременно выставит зависть попов соборных; описывая, как он весело и скоро пишет сатиры, сделает такое сравнение:

Проворен, весел спешу, как вождь на победу/ Или как поп с похорон к жирному обеду.

Кантемир не пропустит укорить попа и за то, что он "молитвы ворчит, спеша сумасбродно, сам не зная, что поет". Посмеется и над аппетитом поповской семьи:

Пространный стол, что семьи поповской съесть трудно,/ В тридцать блюд, еще ему мнилось явство скудно.


Страница сгенерирована за 0.08 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.