Поиск авторов по алфавиту

Часть 2. Продолжение

16

В нашей жизни наступает такая полоса, когда весь запас опыта оказывается уже исчерпанным. Куда бы человек ни пошел, на что бы он ни взглянул, он все встречает только давно знакомое,

167

давно виденное. Большинство людей истолковывает это в том смысле, что они уже все знают, и что, следовательно, из того, что они пережили, можно заключить к тому, что такое жизнь вообще. Обыкновенно это бывает у людей в возрасте 35-40 лет, в ту пору, которую Карамзин считает лучшей порой жизни. Человек, не видя уже ничего нового, считает себя на этом основании вполне созревшим и решает, что он вправе обо всем судить: зная, что было, можно предвидеть, что будет. Но и Карамзин ошибался, утверждая, что в 35-40 лет наступает лучшее время жизни, и склонные к заключениям люди ошибаются, когда утверждают, что для них не может случиться ничего нового в жизни. Период застоя в душевном опыте следовало бы использовать совсем не с той целью, чтоб судить по имеющимся возможностям о всяких жизненных возможностях, а наоборот, с тем, чтобы доказывать, что как бы ни было богато и разнообразно ваше прошлое, оно и на миллионную долю не исчерпывает разнообразия действительности: из того, что было, решительно нельзя заключать о том, что будет. И, кроме того, положительно ни для чего не нужно! Разве для того, чтоб насладиться воображаемой зрелостью мысли и испытать все прелести лучшего времени жизни, так красноречиво обрисованные у Карамзина?! Соблазн не слишком уж велик! Так что если человек поставлен в необходимость приостановить дальнейшие опыты и осужден, впредь до новых событий, на размышление, то не лучше ли всего такое interre-

168

gnum[13], такую остановку в нашем существовании употребить на прямо противоположную цель: отыскивать в нашем прошлом указания на то, что будущее имеет все права быть, каким ему вздумается - может похожим, а может ничуть не похожим на прошедшее. Таких указаний, при доброй воле, можно найти гибель. Иной раз додумываешься до того, например, что естественная связь явлений, наблюденная нами и нашими предшественниками, нисколько не обязательна для будущего, что даже чудеса, доселе казавшиеся невозможными, окажутся когда-нибудь более возможными, понятными и даже естественными, чем опостылевшая закономерность явлений. А ведь крепко опостылела нам закономерность - признайтесь в этом и вы, люди науки! При одной мысли, что, сколько не думай, ни до чего, кроме подтверждения старой закономерности, не додумаешься, является непобедимое отвращение ко всякой умственной работе. Открыть еще закон, и еще закон - когда их и так гораздо больше, чем нужно! Ведь если берет охота думать, то единственно в предположении, что авось мысль все-таки не имеет и не должна иметь никаких пределов, что теория познания, основывающаяся, в конце концов, на истории существовавшего доселе познания и на нескольких очень сомнительных отвлеченных соображениях, есть ни к чему не обязывающая выдумка представителей определенной касты - und die Natur zulezt sich doch ergründe[14]. Какое бешеное нетерпение овладевает нами порой при мысли, что мы не знаем и никогда не узнаем великой мировой тайны! Мне кажется, нет ни одного

169

человека в мире, который бы ни разу в жизни не испытывал безумной потребности разгадать чудесную загадку. Даже те флегматические философы, которые изобрели теорию познания, потихоньку от посторонних глаз все же от времени до времени делали робкие попытки неметодологических вылазок, втайне надеясь, что таким способом можно проложить себе путь к неведомому, вопреки их собственным толстым книгам, скучно и бестолково доказывающим великие преимущества научного познания. Человек или живет, т. е. изведывает жизнь, или освобождается от заключений, навязанных ограниченным опытом. Все же прочее - от лукавого. От лукавого и те соблазны, которыми прельщался и которыми прельщал своих читателей Карамзин... Или, наоборот? Кто разрешит этот вопрос? И снова, как это часто бывает, под конец патетической речи приходишь к гадательному суждению. Пусть каждый поступает, как ему представляется наилучшим. А те, которые хотели бы, но не имеют возможности жить по Карамзину? Им я не знаю, что сказать. Шиллер рекомендовал в таких случаях надежду. Годится? Откровенно говоря, едва ли: раз потерявший покой, никогда не обретет его вновь.

17

С тех пор, как Канту удалось убедить ученых людей, что мир явлений есть нечто совсем иное, чем настоящая действительность, и что даже наше собственное существование не есть истинное существование, а только видимое проявление таинствен-

170

ной, неизвестной субстанции, философия застряла в новой колее и не чувствует себя в силах сдвинуться хотя бы на один миллиметре обозначенного великим кенигсбергцем пути. Можно идти вперед, можно двигаться назад, но непременно по кантовской колее. Ибо как выбраться из противоположения явлений вещам в себе? А раз это положение оказывается неизменным, значит, хочешь не хочешь, вдевай голову в хомут теории познания. Большинство современных философов так и поступает, без ропота, а то даже с радостной улыбкой, так что поневоле является подозрение, что, может быть, им ничего, кроме хомута, и не нужно было и что их "метафизическая потребность" была не чем иным, как потребностью в упряжке. Ибо, в противном случае, они должны были бы в самом начале становиться на дыбы - при одном только виде хомута. Ведь противоположение между миром явлений и вещью в себе предлагается разумом, выводимая из этого предположения теория познания предлагается разумом же, стало быть, есть все основания свободолюбивому духу с самого начала упереться - и ни с места. С дьяволом, как известно, нужно быть крайне осторожным: довольно ему схватить вас хоть за кончик ногтя, и он всего вас унесет. То же и с разумом: уступите ему хоть одно единое положение, хоть одну предпосылку - и finita la comedia[15]. Вы никогда от него не отвяжетесь и будете принуждены, рано или поздно, признать над собой его суверенные права. Метафизика не может существовать наряду с разумом. Все метафизическое нелепо, все разумное -

171

позитивно. Но тут мы сразу подходим к очень трудной дилемме: метафизическое имеет своим основным предикатом нелепость, но ведь, с другой стороны, на этот почтенный предикат имеют совершенно законные и справедливые притязания очень многие позитивные утверждения. Как же тут быть? И есть ли какой-нибудь критерий для ртличения обыкновенной нелепости от метафизической? И можно ли прибегать в этом случае к критериям? Не явится ли сам критерий западней, в которую ловкий разум с другого конца хочет поймать вырвавшегося на свободу человека? Двух ответов на этот вопрос не может быть. За все услуги, предлагаемые разумом, рано или поздно приходится платить дорогой ценой самоотречения. Примите ли вы его помощь под громким титулом теории познания или под скромным именем критерия - в конце концов, вы неизбежно свернете на позитивный путь. С молодыми и неопытными умами это происходит сплошь и рядом. Вначале они как будто бы срываются с узды и несутся без оглядки вперед - но очень скоро они прибегают в Рим, куда, как известно, ведут все пути, или, выражаясь менее возвышенным языком, в стойло, куда тоже, как известно, ведут все пути. Единственный способ уберечься от позитивизма, конечно, при предположении, что позитивизм по тем или иным причинам не пользуется больше вашими симпатиями - это перестать бояться нелепостей, все равно, будут ли они позитивными или метафизическими, и методически отклонять все предлагаемые разумом услуги. В философии были такие примеры

172

и, хотя от них обыкновенно предостерегают, я все-таки решаюсь их рекомендовать. Credo - quia absurdum[16]: это из средневековья. А из новейшей истории - Шопенгауэр и, конечно, Ницше. Оба они представляют собой благородный пример совершенного равнодушия к здравому смыслу и логике. Особенно замечателен в этом отношении Шопенгауэр, который ухитрился, оставаясь кантианцем, и даже во имя Канта, не только делать самые смелые вылазки против разума, но даже заставить разум стыдиться самого себя. Этот удивительный кантианец доходил до того, что пытался - все во имя учителя - преодолеть пространственные и временные представления. Он допускал ясновидение - и ученые до сих пор находятся в затруднении по поводу того, отнести ли это допущение к области метафизических или обыкновенных нелепостей. И я, право, не знаю, как тут быть - хотя я этим не слишком заинтересован. Умный, очень умный человек настаивает на большой нелепости, и я чувствую себя вполне удовлетворенным. И вообще, весь поход Шопенгауэра против интеллекта - в высшей степени отрадное явление. Очевидно, что хоть он и исходил из кантовских идей, ему очень скоро надоело плестись по проторенной дорожке, и он, свернув в сторону, пошел блуждать вкривь и вкось, продираясь через чащу неразрешимых противоречий и нимало не помышляя о том, куда и к чему он придет. Примат воли над разумом и музыка как выражение нашей глубочайшей сущности - разве этих утверждений мало, чтобы убедиться, как ловко из-

173

вернулся он из расставленных Кантом по пути мысли синтетических суждений a priori? И ведь в философии Шопенгауэра действительно гораздо больше музыки, чем логики. Недаром ее не пускают в университеты! Но за стенами университета - о Шопенгауэре можно говорить. Не об его идеях, конечно, а о его музыке. Идеи фабрикуются теперь повсюду и без него, ими завалены все европейские книжные рынки. И какие все чисто сработанные, вылощенные, прилизанные, гордящиеся своей серьезностью и последовательностью идеи! У Шопенгауэра этого добра мало. Зато какие живые и великолепные противоречия, свободно и смело выставляющиеся напоказ, часто даже не подозревающие, что им нужно прятаться от бдительности полиции. Шопенгауэр плачет, смеется, радуется, сердится - и отнюдь не думает, что это возбранено философу. "Не говори - пой", - сказал Заратустра, и его завет в значительной степени уже исполнил Шопенгауэр. Философия может быть музыкой - и это вовсе не значит, что музыка должна называться философией. Когда человек окончил все свои дела, когда он уже не "мыслит" и не "работает", а предоставленный самому себе и другим людям свободно глядит и прислушивается, все принимая и ничего от себя не скрывая, он начинает "философствовать". Для чего ему тогда отвлеченные формулы? И для какой надобности прежде, чем думать, спрашивать себя: "О чем я могу думать, каковы границы моей мысли?" Он будет думать, а там, там пусть охотники подводят итоги всему, им сделанному, пусть строят теории познания.

174

Говорить о прекрасном - самое последнее дело: нужно творить прекрасное. Никогда еще ни одна эстетическая теория не умела угадать, в каком направлении пойдет мысль художника и где лежат границы его творческой деятельности. То же и с теорией познания. Она может остановить работу ученого, который и сам боится слишком далеко забираться, но предопределить человеческую мысль ей не дано. Даже кантовское противоставление вещей в себе миру явлений вовсе не должно роковым образом подрезать крылья человеческой пытливости. Придет время, и это незыблемое основание позитивизма пошатнется. Все гносеологические споры о том, что может и чего не может наша мысль, покажутся нашим потомкам столь даже забавными, как и средневековые схоластические препирательства. "Для чего было им спорить о том, какой должна быть истина, когда они могли искать истину?" - спросят будущие историки. Приготовим для них ответ: "Наши современники не хотят искать и потому так много разговаривают о теории познания".

18

Не верь себе, мечтатель молодой! - Как бы искренне и честно ты не стремился к истине, как бы глубоко и страстно ты не молился, какие бы мучительные страдания и нечеловеческие ужасы ты не имел бы в своем прошлом - не верь себе, молодой мечтатель! Того, что ты искал - ты не найдешь. В лучшем случае, если у тебя есть литературное дарование, ты напишешь хорошую, интересную, оригинальную книгу. И, может

175

быть - хоть это и звучит обидно - даже будешь доволен таким результатом! В письмах Ницше, относящихся к 1888 году, к тому году, когда его впервые "открыл" Георг Брандес, ты найдешь подтверждение печальному предсказанию. Ницше ли не боролся, не искал, Ницше ли не страдал, и вот, под конец жизни, когда, казалось бы, все мирские блага должны были бы представляться ему ничтожными и призрачными, он, совсем как юноша, жадно набрасывается на вести о первой славе и восторженно делится своей радостью со всеми близкими и далекими друзьями, Он не устает в десятках писем на разные лады пересказывать историю о том, как начал читать свои лекции Брандес, как в аудитории собиралось более 300 человек и даже приводит на датском языке текст объявлений Брандеса. Улыбнулась слава - и забыты все ужасные опыты прежних дней. Забыты одиночество, оставленность, пещера в горах, человек, которому вползла в рот змея - и все помыслы устремились к обыкновенному, понятному, доступному благу. Таков удел смертного:

Mit gier'ger Hand nach Schätzen gräbt,

Und froh ist, wenn er Regenwürmer findet[17].

19

В молодости человек пишет потому, что ему кажется, будто он нашел новую и чрезвычайно важную истину, которую необходимо возможно скорей возвестить бедному, невежественному человечеству. Потом он становится опытнее и скромней и начинает сомневаться в своих истинах: тогда

176

он пишет, чтобы проверить себя. Проходит еще несколько лет: он уже знает, что кругом ошибался и что нечего даже проверять себя. Но писать он все-таки продолжает, ибо неспособен больше ни на какое дело, а прослыть ненужным, "лишним" человеком страшно.

20

Очень оригинальный человек часто бывает банальным писателем и наоборот. Иногда в писаниях мы не столько стремимся рассказать, что с нами происходит, сколько выразить свои pia desideria[18]. И потому беспокойные, не знающие сна люди могут воспевать покой и отдых, которые уже давно воспеты и всем надоели, а те, которые спят по десяти часов в сутки и все делают вовремя - не прочь помечтать о приключениях, бурях и опасностях и даже превозносить все проблематическое.

21

Когда читаешь книги давно умерших писателей, всегда овладевает странное чувство: эти люди, двести, триста, две тысячи лет тому назад жившие, так далеки теперь - где бы они ни были - от того, что писали когда-то, на земле: а мы в их сочинениях ищем вечных истин!

22

Та истина, которую я сегодня имел право торжественно провозгласить и даже провозгласил первым из людей, завтра, может быть, в моих устах

177

будет скучной и ненужной ложью. Я лишусь права называть эту истину своей - и только, может быть, я один: другие будут по-прежнему жить с ней, любить и хвалить ее.

23

Писатель, не умеющий вдохновенно лгать - лгать нужно только вдохновенно, и это большое, далеко не всем дающееся искусство, - любит бравировать своей откровенностью и честностью. Ему ничего другого не остается.

24

Источник оригинальности: человек, потерявший надежду искоренить в себе какой-нибудь недостаток или хотя бы скрыть его от себя и других, пытается найти в этом недостатке свое достоинство. Если ему удается в этом убедить окружающих, он достигает двойной цели: освобождается от угрызений совести и становится оригинальным.

25

Люди часто начинают стремиться к великим целям, когда чувствуют, что им не по силам маленькие задачи. И не всегда безрезультатно...

26

Отрыжка прерывает самые возвышенные человеческие размышления. Отсюда, если угодно, можно сделать вывод - но, если угодно, можно никаких выводов и не делать.

178

27

Убежденная женщина. - Мужчине мы, хотя и не совсем охотно, прощаем его "убеждения". Конечно, странно видеть человека, верующего в свою непогрешимость, но с необходимостью приходится мириться. Смешно и некрасиво иметь мозоли на руках - а все-таки, раз мы живем не в раю, а на земле, где приходится в поте лица добывать хлеб свой, без мозолей не обойдешься. Но зачем видеть в мозолях идеал? В практической жизни, в особенности в жизни общественно-политической, на которую в большей или меньшей степени обречен почти каждый современный мужчина, убеждение - необходимейшая вещь. Единение дает силу, а единение возможно только между людьми, одинаково думающими. И потом, глубокое убеждение само по себе - огромная сила, с успехом заменяющая и даже во многом превосходящая самую последовательную аргументацию. Иногда стоит только здоровым, грудным, дрожащим голосом, какой бывает у убежденных людей, гаркнуть какую-нибудь короткую фразу, и многочисленная аудитория до того сомневавшихся слушателей покорена. Так уж исстари ведется, что все думают, будто бы истина умеет громко и сильно кричать. На самом деле истина очень часто бессловесна, особенно новая истина, больше всего боящаяся людей и обладающая почти всегда слабым, даже хриплым голосом. Но в данном случае важно не то, что бывает на самом деле, а то, что влияет на толпу. Для общественного деятеля убеждения прямо

179

необходимая вещь, и тот, кто слишком умен для того, чтобы верить в себя и недостаточно актер для того, чтобы с нужной ловкостью притвориться верующим, лучше всего сделает, если совсем откажется от общественной деятельности. Вместе с тем он поймет, что отсутствие убеждений не всегда полезно и сумеет снисходительно отнестись к тем, кто в силу жизненных условий таковыми обзавелся. Но тем более нетерпеливо он будет относиться к людям, которые без всякой надобности уродуют себя этой грубой татуировкой. И в особенности к женщинам. Что, в самом деле, может быть невыносимей убежденной женщины? Она живет в семье, без тяжелого, повседневного труда - зачем ей уродовать себя? Зачем искусственно натирать мозоли, когда можно иметь красивые, чистые руки? Обыкновенно женщины не имеют охоты выдумывать для себя собственные убеждения и берут их готовыми, где придется, большей частью у заинтересовавшего их мужчины. И то только в тех случаях, если им начинает казаться, что он сам недостаточно силен, чтоб проложить путь своим идеям. Они боятся за него и пускаются на последнее средство: пробуют, не помогут ли их слабые кулачонки любимому человеку. Это, правда, трогательно, но все-таки смешно и под конец крепко надоедает. Потому гораздо приятнее встречаться с женщинами, которые верят в своих мужей, не считают необходимым помогать им и обходятся без убеждений.

180

28

Эмансипация женщины. - Единственное, по крайней мере, наиболее верное средство победить сильного врага - это научиться владеть его оружием. Исходя из этого, современная женщина, которой надоело быть в рабстве у мужчины, старается перенять у нас как можно больше. Тяжелая вещь рабство, и великая вещь свобода! В конце концов, рабство становится до того невыносимым, что человек готов всем пожертвовать, лишь бы вырваться на волю. К чему узнику, томящемуся в тюрьме, его добродетели? У него одна цель, одно желание - освободиться, уйти из тюрьмы и, соответственно этому, он начинает ценить в себе только те свойства, которые могут помочь ему в осуществлении заветной мечты. Если для того, чтоб сломать железную решетку нужна только большая физическая сила, узник понемногу приучится считать высшей добродетелью здоровые мускулы. Если ему может помочь хитрость - ему покажется, что ценней всего в мире - хитрость. То же приблизительно происходит и с нашей женщиной. Она убедилась, что мужчине дает перевес преимущественно его образование и вышколенный ум - и она набросилась на университеты и книги. В ее глазах учение, обещающее ей свободу - свет, а все прочее - тьма. Это заблуждение, конечно, - но, если бы вы попробовали разубедить ее в этом, вы только даром потратили бы слова: она не поверит, ни за что не поверит вам, что то, с чем связаны ее лучшие надежды, само по себе

181

может быть дурным или даже хотя бы не очень хорошим. Так что, по-видимому, рано или поздно женщины будут не менее образованы, чем мужчины, и обзаведутся твердыми, широкими взглядами, убеждениями на всю жизнь, миросозерцаниями - даже, пожалуй, научатся строго логически мыслить. Тогда, вероятно, прекратятся многие недоразумения, столь обычные между представителями противоположных полов. Но, Боже, как скучно станет тогда на земле! Мужчины будут доказывать, женщины будут доказывать, даже дети, верно, станут рождаться всезнающими и всепонимающими. И с какой тоской мужчины грядущих веков будут вспоминать о наших женщинах, капризных, взбалмошных, несведущих, мало понимавших и не хотевших понимать. Целая половина человеческого рода не хотела и не умела понимать! В этом была надежда: может быть, и в самом деле можно обойтись без понимания? Может быть, логический ум не добродетель, а порок. Но в борьбе за существование, в силу закона о выживании наиболее приспособленных, погибло уже немало лучших человеческих свойств - видно, суждено погибнуть и женской нелогичности. А жаль, страшно жаль!

29

Все роды литературы хороши, кроме одного, скучного, - сказал Вольтер. Можно несколько расширить его мысль и сказать: все виды деятельности, все люди хороши, кроме скучных. Какие бы у вас ни были недостатки и пороки, вам все простят, если вы

182

сумеете быть занимательным и интересным. Поэтому откровенность и естественность справедливо признаются сомнительными добродетелями. Во всяком случае, если говорят, что естественность и откровенность - добродетели, это всегда нужно понимать cum grano salis[19]. Т. е. иногда позволительно и даже уместно выпалить какую угодно истину, иной раз можно свободно развалиться, как бревно средь дороги, - но избави вас Бог возводить такого рода искренность в принцип. Всегда "правду матку резать", всегда обнажать всего себя, - помимо того, что это, в сущности, невыполнимо и никем никогда не выполнялось, даже в знаменитых исповедях знаменитых людей - гораздо более опасное и ответственное дело, чем это принято думать. Я с уверенностью утверждаю, что если бы нашелся человек, который бы захотел и сумел рассказать о себе всю правду, и рассказать не метафорически, как это делают литераторы (всякая метафора есть прикраса), а просто, обыкновенным, человеческим, голым языком - он бы навсегда погубил себя, ибо потерял бы всякий интерес в глазах ближних, да и в собственных глазах. Каждый из нас носит в глубине души своей тяжелую и неизлечимую рану - и знает о ней, но держится, обязан держаться так, как будто бы он ничего о ней не знает, и все делают вид, что верят ему. Вспомните Лермонтова:

Взгляни: вокруг тебя, играючи, идет
Толпа дорогою обычной;
На лицах праздничных чуть виден след забот,
Слезы не встретишь неприличной.

183

А между тем, из них едва ли есть один,
Тяжелой пыткой не измятый,
До преждевременных добравшийся морщин
Без преступленья иль утраты.

К сожалению, в этих словах слишком много ужасной правды - и правду эту необходимо скрывать. Слезы, признанья - неприличны. Ибо действительно страшное всех отпугивает. Правда, им сплошь и рядом и манят - как, например, делали Байрон и Лермонтов. Но необходимым условием заманчивости страшного является его неясность и отдаленность. Издалека всякое чудовище кажется прекрасным. И только тот, кто умеет держать себя на некотором расстоянии от людей, может быть интересным. Женщины это не всегда понимают. Если им понравился человек, они стараются вплотную, как можно ближе подойти к нему и обыкновенно удивляются, отчего это мужчины не отвечают им на откровенность откровенностью, отчего их не допускают в святая святых. Но там, в этом святилище только и есть прекрасного, что его недоступность. Обыкновенно, это не святилище, а логово, куда израненный зверь-человек прибегает зализывать свои раны. И разве это нужно делать на людях? Людям вообще и женщинам в особенности всегда нужно давать что-нибудь положительное. В литературе еще можно воспевать отчаяние, безнадежность, неизлечимые раны - все, что угодно; ибо это все-таки литература, т. е. условность. Но обнаружить в жизни свою безысходную тоску, признаться в неизлечимой болезни и тому подобных вещах - значит добить себя, а

184

не облегчить. Все, даже лучшие люди отшатнутся от вас и разве только в целях порядка и благочиния поместят вас в каком-нибудь не слишком заметном и потому не очень дорогом месте своего мировоззрения. В мировоззрении, как известно, как на кладбище, для всех припасены места, там все люди - гости дорогие. Там и лишние люди находят свой приют. Там есть особо огороженные площадки, куда сваливается и где догнивает всякого рода хлам. Но тем, кто еще не имеет охоты попасть в мировоззрение, мой совет держать язык за зубами или, как Достоевский, Ницше и им подобные, заниматься литературой. Писателю в книгах (и только в книгах) все позволено - был бы только у него талант. В жизни же и писателю нельзя слишком распускаться, чтоб не догадались, что в своих книгах он рассказывает о себе правду.

30

Пушкин утверждает, что поэт должен и может быть сам судьей своего произведения. "Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен - так пускай толпа его бранит..." Спорить против этого едва ли возможно, да и не нужно. Ибо как можно "доказать", что верховный суд принадлежит не самому поэту, а общественному мнению? Или что, наоборот, утверждение Пушкина справедливо? Слова Пушкина, стало быть, нельзя принять, как общеобязательное суждение. Мы вправе согласиться с ними и не согласиться. Но как свидетельство - они уже, по-видимому, не могут быть отвергнуты. Нравится ли

185

это нам или не нравится, но, по-видимому, Пушкин бывал доволен своими произведениями и не нуждался в санкции читателей. Счастливый человек! И мне кажется, что счастьем своим он был обязан исключительно тому обстоятельству, что умел в своих стремлениях не переходить за известную черту. Я не думаю, что все поэты согласились бы повторить приведенный стих Пушкина. Шекспир, например. Я решительно отказываюсь себе представить, чтоб после окончания "Короля Лира" или "Гамлета" он мог сказать себе: "Я, строже всех оценивающий свой труд, доволен им". Я не думаю даже, что у него мог возникнуть вопрос о достоинствах "Гамлета" или "Короля Лира". Более того, мне кажется, что для Шекспира, писавшего "Гамлета", слово "довольный" потеряло вообще всякий смысл, что если он и употреблял его, то только лишь по привычке, как иногда по привычке мы называем имена давно умерших людей. Его собственные произведения, которыми вот уже триста лет зачитывается все образованное человечество, должны были ему казаться несовершенными, слабыми, жалкими, как плач ребенка или стоны больного. Он их отдавал в театр и, вероятнее всего, удивлялся тому, что они имели успех. Может быть, и радовался: его слезы годятся хоть на то, чтоб развлекать или поучать людей. И в этом смысле, вероятно, для него суд толпы был дороже собственного суда. Он не мог не обвинить свое детище - слава Богу, что хоть люди его оправдали. Оправдали, правда, потому, что не поняли или плохо поняли, но это уже не важно.

186

"Если обращаться с каждым по его заслугам, то кто же из нас избежит пощечины?" - спросил Гамлет. Шекспир знал, что строгий суд отверг бы его произведения: в них так много страшных вопросов и ни одного удовлетворительного ответа. Неужели этим можно быть "довольным"! "Комедией ошибок", "Двенадцатой ночью", даже "Ричардом III" можно быть довольным - но после "Гамлета" человек может успокоиться только в гробу... Если говорить все, я не вполне уверен, что сам Пушкин до конца дней своих остался верным высказанному взгляду, что даже в 1830 году, когда было написано стихотворение, о котором здесь идет речь, он сказал все, что думал. Может быть, он и чувствовал, как мало может быть доволен своими трудами поэт - но гордость мешала ему признаться в своей слабости, и он пытался лишний раз утешить себя сознанием своего превосходства над толпой. Средство хорошее - что и говорить! На обиды - а Пушкину ведь пришлось вынести немало обид - нужно отвечать презрением, и горе тому человеку, который для того, чтобы презирать обидчиков, ищет действительных собственных заслуг и прислушивается к строгому суду совести! Все это излишняя и опасная скрупулезность. Если человек хочет сохранить силу и веру в себя, он должен бросить великодушные мечты. Он должен презирать людей и даже тогда, когда не может их внутренне презирать, все-таки делать вид, что никого не ставит ни в грош. И казаться всегда довольным... Пушкин был умным человеком и очень глубокой натурой.

187

31

Метафизики против воли. - Очень часто приходит в голову мысль, что зло, быть может, не так уже ненужно, как это принято думать. Болезни, унижения, нищета, уродство, неудачи и все прочие растения, с такой поистине тропической роскошью расцветающие на нашей планете, может быть, нужны самому же человеку. Такое соображение имеет за собою немало эмпирических наблюдений. Поэты нередко воспевали в стихах скорбь.

"Nous sommes les apprentis, la douleur est notre maître"[20], - говорил Мюссе. Каждый может, даже не заглядывая в книги, привести на эту тему сколько угодно цитат из всевозможных авторов и сослаться не только на философов, которым в данном случае не очень-то доверяют ввиду того, что их принято считать бессердечными и холодными людьми, но и на поэтов, отличающихся мягкостью характера, даже сентиментальностью. Несомненно, можно указать много случаев, когда страдания и лишения шли на пользу человеку. Правда, и обратно, можно указать немало и таких случаев, когда, сколько ни ищи, никакой пользы от страданий и лишений не найдешь. И как раз все такие случаи, когда были глубокие, серьезные, обидные, бесконечно обидные страдания. Вот, например, чеховские мужчины и женщины - большей частью, по-видимому, списанные с натуры, по крайней мере, до того напоминающие действительность, что кажутся живыми. Дядя Ваня, 50-летний старик, не своим голосом кричит на всю сцену,

188

на весь мир: "Пропала жизнь, пропала жизнь" и бессмысленно стреляет в ничем неповинного профессора. Или герой "Скучной истории". Был спокоен и счастлив человек, 30 лет подряд занимался важным и значительным делом, и вдруг незаметно подкралась к нему страшная и отвратительная болезнь, но не убила его сразу, а только открыла пред ним свою всепоглощающую пасть. Зачем, для чего это? А чеховские девушки и женщины! Их много, и все они большей частью молоды, невинны, обаятельны. И всегда, на каждом шагу подстерегает их бессмысленное, грубое, безобразное горе, подрезывающее в самом начале даже скромные надежды. Они горько плачут, рыдают - но судьба их не щадит. Чем объяснить эти ужасы! Чехов молчит и не объясняет. И сам не плачет: у него уже давно нет слез - да взрослому человеку стыдно плакать. Нужно или, стиснув зубы, молчать, или - объяснять. Вот за дело объяснения и берется метафизика. Там, где обыкновенный здравый смысл останавливается, метафизика считает себя вправе сделать еще один шаг. "Мы видели, - говорит она, - много случаев, когда страдания, с первого взгляда казавшиеся нелепыми и ненужными, потом оказывались имеющими глубокий смысл. Может быть, и те, которые мы не умеем объяснить, все-таки имеют свое объяснение. "Пропала жизнь", - говорит дядя Ваня. "Пропала жизнь", - вторят за ним бесчисленные голоса невинно гибнущих молодых девушек - но, может быть, ничего не пропало. Самый ужас, испытываемый гибнущим, гово-

189

рит за то, что гибель только кажущаяся. Что она только начало великих событий. Чем меньше успел человек испытать, чем больше у него осталось неудовлетворенных страстей и желаний, тем больше оснований думать, что его существо не может бесследно уничтожиться и, так или иначе, проявит себя во вселенной. Добровольный аскетизм и подвижничество, явления очень распространенные в мире, служат ключом к объяснению загадки. Человека никто не принуждает, он сам возлагает на себя обеты страданий и воздержания. Непонятный инстинкт - но инстинкт, т. е. нечто коренящееся в глубочайших и неведомейших тайниках нашей природы, подсказывает ему страшное для человеческого разума решение: откажись от жизни, сохрани себя. Большинство людей не слышит этого голоса или, если и слышит, не повинуется ему. И природа, не рассчитывающая на нашу чуткость, прибегает к насилию. Она показывает людям в молодости рай, будит в них безумные надежды и желания - и затем в тот момент, когда мы ждем исполнения ее обещаний, безжалостно обнажает пред нами всю призрачность наших ожиданий. Каждая почти жизнь может быть резюмирована в нескольких словах: человеку показали небо - и бросили его в грязь. Все мы аскеты - одни по воле, другие - поневоле. Здесь на земле в людях только пробуждаются мечты и надежды, исполняются же они не здесь. И тот, кто больше всех вынес лишений и страданий, проснется наиболее живым и разбуженным". Такие речи нашептывает нам метафизика. И мы прислушиваемся

190

к ним, нередко повторяем их, опуская ослабляющие впечатление "быть может". Иногда мы им верим и выковываем себе из них философское мировоззрение. И даже утверждаем, что если бы у нас была власть, мы бы ничего, ровно ничего не изменили в этом мире... А все-таки, если бы каким-нибудь чудом эта власть попала в наши руки, с каким бы наслаждением послали бы мы к черту все возвышенные миросозерцания, метафизику и идеи и просто-напросто без дальнейших размышлений устранили бы с земли все страдания, все безобразие, все неудачи, которым мы приписываем такое огромное воспитательное значение. Надоело, ох, как надоело нам учиться! Но - ничего не поделаешь. А потому, faute de mieux[21], будем по-прежнему выдумывать системы. Но условимся не сердиться на тех, которые не хотят знать наших систем. Ведь, по справедливости, они имеют полное право на это.

32

Нужно уважать старость - так говорят все, даже старики. И молодые большей частью довольно охотно исполняют это требование. Но и в уважении, и в его добровольности, нередко даже демонстративно подчеркиваемой, сквозит нечто глубоко обидное для старости. Каждый чуткий молодой человек этой вольной уступчивостью словно говорит старику: "А все-таки восходящая звезда светит ярче заходящей. У меня так много, у тебя так мало, - неужели же мне отказать тебе в такой нестоящей вещи, как уважение?" И старики, принимая обычную

191

дань, хорошо знают, что больше им ничего не полагается. К их возрасту внимательны и почтительны, но под непременным условием, чтоб они держали себя стариками и сторонились от жизни. Пусть попробует живой человек последовать примеру Фауста - какая поднимется тревога! Старики обыкновенно бессильны и потому принуждены, подчиняясь общественному мнению, делать вид, будто их ничего не занимает, кроме интересов справедливости, их доброго имени и т. п. очень платонических благ. Только очень немногие осмеливаются идти наперекор обычаям, и в таких случаях их считают чудовищами и выродками. Мы не хотим дозволять старикам желать, и в конце концов жизнь устраивается так, как будто бы старикам ничего и не нужно. Это, конечно, полбеды: не только старики, но и молодые в условиях нашего существования принуждены довольствоваться очень малым, и вступаться за попранные человеческие права - здесь, по крайней мере - не место. Меня занимает лишь то обстоятельство, что наука и философия принимают невольную симуляцию за действительность. Седые волосы принято считать за верный признак победы над страстями. Отсюда выводят заключение, что так как седые волосы в конце концов неизбежны, то, стало быть, последняя задача человека - победить страсти... И на этом гранитном фундаменте строятся целые философские системы. С обычаем спорить не стоит - будем по-прежнему оказывать уважение старости. Но для философских предпосылок поищем иных источников: пора открыть

192

свободный путь страстям даже в область метафизики.

33

Достоевский - advocatus diaboli. - Достоевский, как и Ницше, не любил протестантства и всячески старался опорочить его в глазах людей. По обыкновению, средств нс разбирал, вероятно, никогда даже не давал себе труда хорошенько ознакомиться с учением Лютера. Чутье его не обманывало - религия и мораль протестантства менее всего годится для него и ему подобных людей. Но разве это значит, что оно вообще никуда не годится, что можно на него клеветать и судить о нем, как это делал Достоевский, по этимологическому значению слова? Протестант - следовательно, он протестует, только протестует и сам не имеет никакого положительного содержания. Достаточно заглянуть в элементарный учебник истории, чтоб убедиться, как неправильно такое определение. Наоборот, в сущности, протестантство - наиболее утверждающее из всех существующих исповеданий христианства. Оно прежде всего стремится устроить человека на земле. Оно протестовало, правда, против католичества. Но оно возвысило свой голос именно против разрушительных тенденций этого последнего, во имя положительных идеалов. Католичество слишком уже надеялось на свою силу и обаяние и, главное, на непогрешимость своих догматов, в жертву которым оно безбоязненно приносило тысячи, даже миллионы человеческих жизней. Исковеркать, изуродовать от-

193

дельного человека ad majorem gloriam dei[22]- в Средние века, в эпоху расцвета католичества, считалось самым обыкновенным, вполне законным делом. Рискуя показаться парадоксальным, я беру на себя смелость утверждать, что идеи затем только и придумывались, чтобы давать право уродовать людей. Средневековье питало загадочную и непонятную ненависть ко всему нормальному, самоудовлетворенному, законченному. Молодой, крепкий, красивый, спокойный духом человек возбуждал в верующем католике подозрительное и враждебное чувство. Один вид его оскорблял, опровергал религию. Его нечего и допрашивать. Если он даже ходит в церковь и никогда ни на словах, ни в мыслях не сомневался в истинности католических догматов, он все-таки еретик, которого нужно всеми доступными средствами обратить. А средства католичества известны: лишения, аскетизм, умерщвление плоти. Самый нормальный человек, если его подержать некоторое время на монашеском режиме, потеряет душевное равновесие и все те добродетели, которые обыкновенно живут в здоровом духе и здоровом теле. Католичеству только этого и нужно было. Оно добивалось от людей крайнего напряжения всего их существа. Обыкновенную, естественную любовь, находящую себе удовлетворение, а стало быть, и конец в браке и семье, католичество считало греховной. Оно воспретило не только монахам, но и священникам иметь семью - и в результате добилось развития анормальных, чудовищных страстей. Оно проповедовало бедность, - и на свет явилась

194

неслыханная алчность, которая тем пышней разрасталась, чем больше ей приходилось скрываться. Оно требовало смирения, и из босых монахов выходили деспоты, не имевшие соперников своему властолюбию. То, что увидел в Риме Лютер, человек менее всего умевший понять смысл и значение поставлявшихся себе католических задач, было не случайным последствием тех или иных исторических обстоятельств, а результатом вековой работы ряда поколений, почти сознательно стремившихся придать жизни возможно более тревожный и опасный характер. Лютер, деревенский человек, немецкий монах был слишком простодушной, искренней и непосредственной натурой для того, чтобы разобраться в том, что происходило в Риме. Он думал, что существует только одна истина и что сущность католичества в том, что ему представлялось как образец добродетельной жизни. И он прямо шел к поставленной себе цели. Какое назначение может иметь монашество? Зачем отнимать у священников радости семьи? Зачем вообще лишать людей радостей? И как можно примириться с разнузданностью, царившей в столице папы? Здравый смысл нормального немца возмутился против очевидной нелепости такого положения вещей - и Лютер не умел, не хотел уже больше видеть ничего хорошего там, где был забыт здравый смысл. Безумная, неслыханная раскачка жизни, достигавшаяся путем постоянных и быстрых переходов от крайнего аскетизма и слепой веры к совершенному неверию и свободе страстей, возбудила мистический ужас в честном

195

монахе и придала ему те огромные силы, которые нужны были для того, чтобы начать успешную борьбу со всемогущим папой и святой католической верой. Как было ему не протестовать? И кто отрицал - Лютер или Рим, дерзнувший по примеру жреческих каст восточных народов перейти от охранения завещанного ему слова Божия к испытанию, за свой страх и за собственной ответственностью, тайн жизни?! Лютер, может быть, еще простил бы монахам, если бы ограничивались одними умствованиями. Но средневековые монахи не имели ничего общего с современными нам философами. Они не искали в книгах "мировоззрений"; логические турниры их мало забавляли. Они бросались в глубочайшие омуты жизни - они экспериментировали над собой и ближними. Они переходили от крайнего самоотречения, от совершенного умерщвления плоти к разнузданнейшим вакханалиям. Они не боялись ничего и не жалели ничего. Словом, тот Рим, против которого восстал Лютер, снова затеял строить Вавилонскую башню, на этот раз не из камней, а из человеческих душ. Лютер ужаснулся открывшегося ему зрелища и отступил, отозвав за собой чуть ли не целую половину Европы: в этом его положительная заслуга пред историей. А Достоевский нападает на лютеранство! Ему жаль было старого католичества и той захватывающей дух высоты, на которую взлетали его "духовные" дети? Достоевскому мало было здоровой морали и даваемых ей устоев?! Это все не есть "положительное", это только "протест"! Поверят

196

мне или нет, но я снова скажу и всегда буду повторять: все-таки прав был не Вл. Соловьев, считавший Достоевского пророком, а Н. К. Михайловский, называвший его "жестоким талантом" и "кладоискателем". Достоевский искал кладов - в этом более не может быть никакого сомнения, и молодому поколению, выступающему под флагом благочестивого идеализма, приличнее было бы сторониться старого кудесника, в котором только при большой близорукости или совершенной житейской неопытности можно не разглядеть опасного человека, чем избирать его в свои духовные вожди.

34

Убеждать людей и скучно, и трудно, и, в конце концов, право, даже не нужно. Гораздо лучше было бы, если бы каждый человек имел свои собственные мнения. К сожалению, этого никак нельзя добиться! Хочешь, не хочешь, а ты все-таки должен признать закон тяготения. Кой-кому кажется, что необходимо признать происхождение человека от обезьяны... В области эмпирической, как это ни обидно, есть истины, самые настоящие общеобязательные истины, с которыми не справится никакой бунт. С какой бы радостью заявили бы мы представителю научной мысли, что огонь вовсе не жжется, что гремучие змеи вовсе не ядовиты, что можно сброситься с высокой башни на землю и не расшибиться и т. д., и т. д. - если бы он был обязан доказать нам противное. Но, к сожалению, ученый свободен от обязанности доказывать, за него доказывает при-

197

рода - и как доказывает! - совершенно без помощи логики и морали. Если бы природа, как метафизики, вздумала бы принуждать нас к заключениям проповедями или силлогизмами, как вы полагаете, добилась бы она от нас чего-нибудь?! Но она куда догадливей и, главное, могущественней метафизиков. Логику и мораль она предоставила Гегелю и Спинозе, а себе в руки взяла дубину. Вот тут поди, попробуй спорить: поневоле уступишь! Самые умные из метафизиков, католические инквизиторы, подражали природе. Они редко обращались к слову и доверяли больше огню костров, чем сердечному жару. И если бы только у них было побольше силы, во всем мире нельзя было бы найти двух людей, разно думающих о непогрешимости папы. Метафизические же идеи, мечтательно надеющиеся разумными доводами покорить мир и людей, никогда недобьются господства. Если они хотят повелевать, пусть обратятся к более действительным способам убеждения.

35

Эволюция. - В последнее время мы все чаще и чаще присутствуем при смене мировоззрений у писателей и даже у лиц, непричастных к литературе. Старики из себя выходят: им кажется положительно неприличным так быстро менять убеждения; ведь убеждения все-таки не перчатки, которые поносишь и сбросишь. Но молодые не обращают никакого внимания на негодование стариков и беспечно переходят от одного строя идей к другому. Менее решительные

198

люди все-таки немного стесняются и не решаются поступать слишком демонстративно, так что, хотя фактически и изменяют своим прежним убеждениям, но открыто об этом не заявляют. Но есть зато и такие, которые совершенно открыто и притом так просто, как ни в чем ни бывало, заявляют, что теперь они уже далеко ушли от тех убеждений, которых держались полгода или год тому назад. Кой-кто даже печатает целые книги, в которых рассказывает, как он за самое короткое время перешел от одного мировоззрения к другому и от другого к третьему. И в такого рода "эволюции" не видят ничего тревожного, полагая, что это в порядке вещей. Но это вовсе не "в порядке вещей". Готовность оставить одни убеждения ради других прежде всего знаменует совершенное равнодушие ко всякого рода убеждениям. Старики недаром бьют в набат. Но нам, людям, издавна воюющим со всякого рода постоянством, отрадно видеть легкомыслие молодых. Они будут до тех пор странствовать по материализму, позитивизму, кантианству, спиритуализму, мистицизму и т. п., пока не увидят, что все теории и идеи так же мало нужны, как фижмы и кринолины, которые носили наши прабабушки. И тогда начнут жить без идей, без заранее поставленных целей, без предвидений, всецело полагаясь на случай и собственную находчивость. Нужно и это испробовать! Авось так добьемся большего... Во всяком случае, будет интересней...

199

36

Сила воли. - Очень опасная и сильно распространенная в наше время - да, впрочем, не только в наше, а и во все времена, болезнь, - слабость или паралич воли состоит, в сущности, не в том, что человек перестал совершенно хотеть, как это бывает с очень глубокими стариками, а в том, что он теряет способность переводить свои желания в дела. Больная, слабая воля нередко встречается у очень страстных, у безумно страстных людей, так что обычное рассуждение - "не говори - не могу, а говори - не хочу", далеко не всегда применимо. Человек часто хочет, но не может. И тогда сила страсти вместо того, чтобы направиться на созидание чего-либо вне нас, всецело уходит на внутреннюю работу. Это справедливо принято считать самым опасным последствием ослабления воли. Ибо внутренняя работа - есть разрушительная работа. Человек не только ничего не делает или, в переводе на научный что ли язык, не только не приспособляет природу к своим нуждам, но еще уменьшает степень своей собственной приспособленности к внешним обстоятельствам. Врач, даже обыкновенный смертный, наделенный здравым смыслом, без колебаний решает, что тут имеет место патологический случай, с которым нужно бороться всеми средствами. Сам пациент того же мнения до тех пор, пока у него есть возможность спастись. Но когда лечение не приводит ни к каким результатам, врач удаляется, ссылаясь на недостаточное развитие своей науки. А пациент?

200

Удалиться ему некуда. Говорить о неизлечимой болезни противно. И он начинает думать, думать, думать - все о таких вещах, о которых никто не думает. Его все забыли, и он понемногу обо всех и обо всем забывает и прежде всего забывает о столь распространенной истине, что только те суждения имеют цену, которые признаны общеобязательными. Не то, что он оспаривает эту истину: он ее забывает, и некому о ней ему напомнить. Ему все его суждения кажутся важными, ценными. Нельзя, конечно, выставить принцип: пусть все люди отвернутся от внешнего мира и обратятся к самим себе. Но зачем непременно выставлять принцип? Можно просто сказать: я равнодушен к судьбам внешнего мира. Я не хочу сдвигать горы, менять направления рек, переделывать карту Европы, не хочу даже зайти в мелочную лавку за папиросами. Я не хочу ничего "делать". И хочу думать, что мое безделье - самое важное, что бывает на земле, что моя "болезнь" лучше здоровья и т. д., и т. д. без конца - до чего только не додумается забытый медициной и врачами человек! Суждения его не обязательны, это ясно, как день. Но значит это также, что они не интересны? И что слабость, даже паралич воли - только болезнь?

37

Смерть и метафизика. - Даже поверхностный наблюдатель легко может подметить, что лучшее в жизни очень трудно достижимо. Некоторые психологи даже думают, что главная прелесть лучшего в

201

его трудной достижимости. Это утверждение, по-видимому, неверно, но во всяком случае в нем есть доля истины: пути к хорошему опасны. Потому ли это происходит, что природа гораздо беднее, чем мы привыкли думать, и не может в достаточной мере напасти "благ" для алчущего и жаждущего человечества, или тут замешаны какие-нибудь высшие соображения, которые мы в своей ограниченности не умеем отгадать - но факт тот, что чем заманчивей какая-нибудь цель, тем рискованней и страшней путь к ней. Нельзя ли сделать, в виде предположения, по крайней мере, и обратного заключения, то есть, что за всякой опасностью кроется благо и что, следовательно, опасность служит показанием, а не противопоказанием, как нас учит повседневный опыт? И - заключать, так заключать - величайшая из опасностей, т. е. смерть, должна быть потому наиболее многообещающей! Тут можно и остановиться и не спекулировать на дальнейшие выводы. Я нахожу, что даже должно остановиться, чтобы не спорить с традиционной метафизикой. Как известно, метафизика всегда умела осветить отблеском вечности наше временное существование. Последуем и мы ее примеру, т. е. не будем делать попыток познания абсолюта. Нашли утешительное предположение, хотя бы в области трансцендентного - волоките его скорей на землю, где трудящиеся и обремененные ждут не дождутся хоть воображаемого облегчения своей участи. Нужно уметь все, даже смерть, использовать для целей нашей жизни.

202

38

Будущее. - Умный и трезвый мальчик, привыкший доверять здравому смыслу, прочитав в книге для детского возраста описание кораблекрушения, случившегося как раз в то время, когда пассажиры ели сладкое, очень удивился, узнав, что все, даже женщины и дети, которые не могли спасать судно, бросили еду и с воплями и рыданиями метались по палубе. Зачем рыдать, зачем метаться, зачем бестолково волноваться? Матросы знают свое дело и сделают все от них зависящее. Раз суждено погибнуть - все равно погибнешь, будешь ли волноваться или не будешь. Мальчику казалось, что, если бы он был на корабле, он бы не ушел от стола и ел бы сладкое до самой последней минуты. Нужно отдать справедливость его трезвому уму и безукоризненно правильному заключению. Осталось жить несколько минут - разве не лучше употребить их возможно более приятно? Логическая цепь рассуждений идеальная, хоть самого Аристотеля зови. И мальчику никак нельзя было доказать, что он тоже бросил бы сладкое, даже если бы это было его любимейшее сладкое, и вместе с остальными пассажирами стал бы бестолково и бессмысленно метаться по судну. Отсюда мораль: не гадай о будущем. Сегодня господствует в тебе здравый смысл, и сладкое является для тебя высшим законом. Но завтра ты прогонишь и здравость, и смысл, сдружишься с бестолковостью и нелепостью и, может быть, даже полюбишь горькое. Так ведь?

203

39

Синтетические суждения a priori. - Кант, как известно, нашел в математике и естественных науках синтетические суждения a priori. Прав был он или неправ, т. е. должны ли указанные им суждения считаться априорными или апостериорными - одно несомненно: все они принимаются людьми если не за абсолютно, то за относительно бесспорные. Иначе обстоит дело в области метафизики, как раз в той области, где скрываются наиболее важные и любопытные для нас истины. Кант принужден был признать, что тут именно кончается способность нашего разума судить a priori. Но так как все-таки без метафизических суждений обойтись нельзя, то он и предложил заменить их постулатами, допущениями, оптимистически предполагающими, что в области трансцендентного мы найдем все, чего нам не хватает в мире явлений. Так что, хотя настоящей, научной метафизики он и не мог изобрести, зато он выдумал ненаучную метафизику, т. е. окольным путем после долгих странствований привел своих читателей с противоположной стороны к тому же месту, откуда он обещал увести их. Ведь ненаучная метафизика существовала и до Канта, фантазий на умозрительные темы было сколько угодно и у средневековых философов. И даже все они обыкновенно подкреплялись "нравственными" доказательствами. Канту, если бы он в самом деле задался целью реформировать метафизику, нужно было бы прежде всего восстать

204

против ее излюбленного приема добывать истину посредством "заключений". Люди ужасно экономные и жадные существа. Им хочется побольше знать и покупать свои знания возможно дешевле. Вследствие этого они вообразили себе, что каждая, добытая ими путем опыта, т. е. затраты сил, истина дает право на получение еще нескольких новых - уже безвозмездно или, говоря философским языком, a priori, из разума. И они не только не стыдятся спекулировать на даровщину, но еще гордятся такой своей способностью. Вместо того, чтобы смотреть, прислушиваться, ощупывать, словом - искать, они хотят заключать! Конечно, если бы им удалось перехитрить природу и выманить у нее каким угодно путем - хитростью, наглостью, обманом - важную тайну, мы бы простили им все: победителей не судят. Но ведь из их "заключений" ровно ничего не выходит, кроме метафизических систем, которые даже Канту, больше чем сто лет тому назад, казались пустой болтовней. Не пора ли бросить заключения и добывать истину a posteriori, как это делали Шекспир, Гете, Достоевский и все почти поэты, т. е., попросту говоря, каждый раз, когда придет охота узнать что-нибудь - пойти и посмотреть. И наоборот, если лень или страшно сделать новый опыт, приучить себя, как это делают позитивисты, относиться равнодушно к последним вопросам бытия. А то нравственные, онтологические и тому подобные доказательства - право, уже неприлично вспоминать о них. Да кто принимает их серьезно? Каждый новый опыт - любопытен, наши же заключения, т. е. синтетические суждения a priori - боль-

205

шей частью только широковещательная ложь, нестоящая даже того клочка бумаги, на который ее заносят.

40

Общие правила. - Люди обращаются к философам за общими принципами. И так как философы тоже люди и сообразуют свое производство с потребностями рынка, то они большей частью и занимаются изготовлением общих правил. Меж тем является вопрос: какой толк в общих правилах? Почти одновременное вопросом приходит и ответ: никакого. Природа повелительно требует от каждого из нас индивидуального творчества. Люди не хотят этого понять и все ждут от философии последних истин, которых не было, нет и никогда не будет. Истин столько, сколько людей на свете. Да почему бы в самом деле каждому взрослому человеку не быть творцом, не жить за свой страх и не иметь собственного опыта? Детей, подростков, даже юношей можно водить на помочах, учить. Но совершеннолетних, ищущих указки, следует всячески клеймить и порицать. В них говорит лень и трусость. Они боятся попробовать и потому вечно ходят за советами к мудрецам. Мудрецы же без колебания берут на себя ответственность за жизнь других. Они выдумывают общие правила, как будто бы им в самом деле доступны источники познания, закрытые для обыкновенных смертных. Пустое! Мудрецы не больше знают, чем глупые - у них только больше храбрости и самоуверенности. Всякий умный человек от всей души смеется над "книжными" взглядами. А ведь

206

книги - от мудрецов. И они действительно часто бывают чрезвычайно интересны - но именно постольку, поскольку они не заключают в себе общих правил. Горе тому, кто вздумал бы строить свою жизнь по Шопенгауэру, Гегелю, Толстому, Шиллеру или Достоевскому! Их можно и даже должно читать - но жить надо своим умом. Это особенно хорошо знают те, которые делали соответствующие опыты - т. е. пробовали устраиваться сообразно той или иной вычитанной теории. Влучшем случае получалась пошлость. Значит выхода нет! Хочет человек или не хочет, рано или поздно придется ему признать непригодность всякого рода шаблонов и начать творить самому. И разве, après tout[23], это уже так ужасно? Нет общеобязательных суждений - обойдемся необщеобязательными. От этого пострадают только одни учителя...

41

Метафизические утешения. - Метафизики, как известно, самым беспощадным образом преследуют всякого рода эвдемонистические учения, видя в них своего рода læsio majestatis[24] человеческого достоинства. Наше достоинство, говорят нам, запрещает нам ставить себе высшей целью свое личное счастье. Положим, что так. Но зачем придумывать тогда утешения, хотя бы метафизические? Зачем столь "чистому", идейному понятию, как метафизика, давать в спутники, в союзники даже столь грубое, "чувственное" (в кантовском смысле) слово, как утешение? Ей гораздо приличнее было бы побрататься

207

с гордой безутешностью! Утешение предполагает ровность и спокойствие духа, даже тихую радость. Но ведь метафизика обязана (если только она согласна признать за собою какие бы то ни было обязательства) отталкивать от себя с презрением все земные блага и перебрасывать их материалистам и позитивистам, не умеющим подняться до чистой и безразличной созерцательности. Что метафизику до радостей и страданий? Они сами по себе - он сам по себе. И вдруг он начинает мечтать об утешении! Очевидно, здесь кроется недоразумение, и очень крупное. Чем больше вдумываешься и всматриваешься в последние цели бесконечных метафизических задач, тем более убеждаешься в их конечности. Метафизики только и хлопочут о том, чтобы добыть какое-нибудь новое благо - я чуть не сказал наслаждение. Вольтер утверждал, что если бы не было Бога, Его нужно было бы выдумать, и эти слова объясняют его крайним позитивизмом. Но позитивного здесь - только форма. Содержание же чисто метафизическое. Ибо каждый метафизик гораздо более озабочен тем, чтобы убедить себя, что Бог существует, чем самым существованием Его. Раз он уверовал, с него этого вполне достаточно, хотя бы оказалось, что он ошибается. Он нашел утешение - большего он и не искал. Иначе он бы понял, что то обстоятельство, что он верит, нисколько не служит доказательством реальности объекта его веры. Он бы понял, что вовсе и не важно, верит ли он или не верит, что весь вопрос только в том, существует ли высшее сознательное

208

начало или мы, живые люди, являемся вечными рабами и данниками мертвых законов необходимости. Но что ему до всего этого! Он, объявивший себя непримиримым врагом эвдемонизма, хочет утешения, утешения и утешения. Сомнение в его праве быть утешенным приводит его в ярость и бешенство. И он готов отстаивать свои убеждения всеми дозволенными и недозволенными способами - начиная с морального негодования и кончая даже кулаками. Само собою разумеется, что попытки вразумить такого человека - бесплодны. Раз человек не хочет Бога, а думает только о наилучшем устройстве, вы не оторвете его внимания от ближайшего момента. А меж тем все-таки, может быть, что есть Бог и выдумывать Его не нужно ни Вольтеру, ни метафизикам. И что неверие в Бога вовсе не служит возражением, что оно именно служит доказательством Его существования - большим, чем вера. Метафизикам это соображение не приходило в голову? Жаль! Может быть, они в этом нашли бы для себя "утешение" и отказались бы от нравственной и кулачной расправы и других подобных приемов, к которым они, к сожалению, слишком часто прибегают.

42

Практический совет. - Образованным, много читающим людям нужно постоянно иметь в виду, что литература - это одно дело, а жизнь - другое. Это, однако, еще вовсе не значит, что писатели всегда лгут. Я положительно беру на себя смелость утверждать, что есть писатели, которые очень редко и

209

неохотно лгут. Но нужно уметь читать, а этому очень нелегко научиться: на сто грамотных людей едва ли девяносто девять понимают, что они читают. Принято думать, например, что писатель, умевший вдохновенно воспеть в своей книге страдания, всегда готов раскрыть объятия всякому, кто придет к нему с тяжелой нуждой. Это вычитывают в его сочинениях. И потом, когда убеждаются, что в жизни певец страданий бежит без оглядки от земных страдальцев, этому очень удивляются, этим даже возмущаются и начинают говорить о противоречии между словом и делом. А меж тем, весь секрет в том, что у певца и своих страданий достаточно, более чем достаточно и, так как он не может от них избавиться, то он воспевает их. "L'ucello canta nella gabbia non di gioia, ma di rabbia"[25], - говорит итальянская поговорка. Любить страдальцев, особенно безнадежных страдальцев прямо невозможно, и кто утверждает противное, тот заведомо лжет. Правда, были однажды произнесены слова: придите ко мне все трудящиеся и обремененные, и Я успокою вас. Но вы помните, что спросили о Нем евреи: кто он такой, что говорит, как власть имеющий? И если бы он не умел, не имел права ответить на этот вопрос, он должен был бы отказаться от своих слов. Мы же, обыкновенные люди, не имеющие ни его силы, ни его прав - мы можем любить только не потерявших надежды ближних, и всякие притязания наши, переходящие этот предел, есть пустое, не стоящее внимания хвастовство. Нельзя требовать от певца страданий ничего, кроме его пе-

210

сен. Скорей нужно подумать о том, чтоб облегчить его, чем о том, чтоб получить от него облегчение. Не всегда же человеку плакать и искать слез. Закончу второй итальянской поговоркой: "Non e un si triste cane, che non meni la coda"[26]...

Окончание

 


Страница сгенерирована за 0.12 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.