Поиск авторов по алфавиту

Розанов В., Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского. Приложения

"Дневник писателя", 1877 г., янв.

"Я не останавливаюсь на временных формулах[162] идеи древнеримской, равно как и вековечного германского[163] против нее протеста. Я беру лишь основную идею, начавшуюся еще две тысячи лет тому назад и которая с тех пор не умерла, хотя постоянно перевоплощалась в разные виды и формулы. Теперь именно весь этот крайний западноевропейский мир, именно унаследовавший римское наследство, мучится родами нового перевоплощения этой унаследованной древней идеи, и это для тех, кто умеет смотреть -- до того наглядно, что и объяснений не просит.

Древний Рим первый родил идею всемирного единения людей и первый думал (и твердо верил) практически ее выполнить в форме всемирной монархии. Но эта формула пала перед христианством, -- формула, а не идея. Ибо идея эта есть идея европейского человечества, из нее составилась его цивилизация, для нее одной лишь оно и живет. Пала лишь идея всемирной римской монархии и заменилась новым идеалом всемирного же единения во Христе. Этот новый идеал раздвоился на восточный, то есть идеал совершенно духовного единения людей, и на западноевропейский Римско-Католический, папский -- совершенно обратный восточному. Это западное, Римско-Католическое воплощение идеи и совершилось по-своему, но утратив свое христианское, духовное начало и поделившись им с древнеримским наследством. Римским папством было провозглашено, что христианство и идея его, без всемирного владения землями и народами, -- не духовно, а государственно, -- другими словами, без осуществления на земле новой всемирной римской монархии, во главе которой будет уже не римский император, а папа, -- осуществлено быть не может. И вот началась опять попытка всемирной монархии совершенно в духе древнеримского мира, но уже в другой форме. Таким образом, в восточном идеале -- сначала духовное единение человечества во Христе -- а потом уж, в силу этого духовного соединения всех во Христе -- несомненно вытекающее из него правильное, государственное и социальное единение; тогда как по римскому толкованию -- наоборот: сначала заручиться прочным государственным единением в виде всемирной монархии, а потом уж, пожалуй, и духовное единение под началом папы как владыки мира сего.

С тех пор эта попытка в римском мире шла вперед и изменялась беспрерывно. С развитием этой попытки самая существенная часть христианского начала почти утратилась вовсе. Отвергнув, наконец, христианство духовно, наследники древнеримского мира отвергли и папство. Прогремела страшная французская революция, которая в сущности была не более как последним видоизменением и перевоплощением той же древнеримской формулы всемирного единения. Но новая формула оказалась недостаточною, новая идея не завершилась. Был даже момент, когда для всех наций, унаследовавших древнеримское призвание, наступило почти отчаяние. О, разумеется, та часть общества, которая выиграла для себя с 1789 года политическое главенство, т. е. буржуазия, -- восторжествовала и объявила, что далее и не надо идти. Но зато все те умы, которые по вековечным законам природы обречены на вечное мировое беспокойство, на искание новых формул идеала и нового слова, необходимых для развития человеческого организма, -- все те бросились ко всем униженным и обойденным, ко всем, не получившим доли в новой формуле всечеловеческого единения, провозглашенной французскою революцией 1789 года. Они провозгласили свое уже новое слово, именно -- необходимость всеединения людей уже не ввиду распределения равенства прав жизни для какой-нибудь одной четверти человечества, оставляя остальных лишь сырым материалом и эксплуатируемым средством для счастья этой четверти человечества, а, напротив, -- всеединения людей на основаниях всеобщего уже равенства, при участии всех и каждого в пользовании благами мира сего, какие бы они, там, ни оказались. Осуществить же это решение положили всякими средствами, т. е. отнюдь уже не средствами христианской цивилизации, и не останавливаясь ни перед чем".

Там же, май и июнь.

"Если папство когда-нибудь будет покинуто и отброшено правительствами мира сего, то весьма и весьма может случиться, что оно бросится в объятия социализма и соединится с ним воедино. Папа выйдет ко всем нищим пеш и бос и скажет, что все, чему они учат и чего хотят, давно уже есть в Евангелии, что до сих пор лишь время не наступало им про это узнать, а теперь наступило -- и что он, папа, отдает им Христа и верит в муравейник. Римскому католичеству (слишком уж ясно это) нужен не Христос, а всемирное владычество: "Вам-де надо единения против врага -- соединитесь под моею властью: ибо я один всемирен из всех властей и властителей мира, и -- пойдем вместе".

Там же. "И сердиты и сильны".

P.S. Все это, как очерк положения дел, пожалуй, и справедливо. Но ведь нельзя же закрывать глаза на заключительное слово Христа, как оно записано в последней главе Евангелия от Иоанна.

"Из учеников же никто не смел спросить Его: "Кто Ты?" -- зная, что это Господь. -- Иисус приходит, берет хлеб и дает им, также и рыбу. Это уже в третий раз явился Иисус ученикам Своим по воскресении Своем из мертвых. Когда же они обедали, Иисус говорит Симону Петру: "Симон Ионин, любишь ли ты Меня более, нежели они?" Петр говорит Ему: "Так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя". Иисус говорит ему: "Паси агнцев Моих". -- Еще говорит ему в другой раз: "Симон Ионин, любишь ли ты Меня?" Петр говорит Ему: "Так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя". Иисус говорит ему: "Паси овец Моих". Говорит ему в третий раз: "Симон Ионин, любишь ли ты Меня?" Петр опечалился, что в третий раз спросил его: любишь ли ты Меня? -- и сказал Ему: "Господи! Ты все знаешь, что я люблю Тебя". Иисус говорит ему: "Паси овец Моих. Истинно, истинно говорю тебе: когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел, а когда состаришься, то прострешь руки твои и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь". И, сказав сие, говорит ему: "иди за Мною ".

Вот начало авторитета ("паси"), против кого напрасно волнуется Достоевский, -- авторитета единоличного, исключительного, а вовсе не "соборного" (славянофилы), так как не всем апостолам (в куче) были сказаны столь знаменательные слова. Если на более кратких и промежуточных (по ходу речи) словах о скопчестве (Матф., 19) основалось неудержимо столь универсальное явление в христианстве, как монашество и идеал безбрачия, то можно ли представить границы, до которой развилось и еще разовьется это последнее завещание Спасителя, столь выпуклое, резкое, трижды повторенное и (самое главное) перед самым вознесением на небо! Поистине, слова эти - как милость, брошенная Елисею Илиею. Критика Достоевского Католицизма поэтому ничтожна; не в смысле определения, в чем его сущность, но борьбы против этой сущности. Церковь была, есть и останется златоглавна, верхоглавна и никогда не станет "стадом" Шигалева; она авторитетна, иерархична, пирамидальна: а пирамида имеет вершину. Лепет Достоевского о каком-то им открываемом "подлинном христианстве", "чистом православии", -- как будто в тысячу лет оно не выразило и не определило себя! -- есть в сущности реакция к старому и "славному" славянству, немножечко распущенному, стихийному, доброму, с распущенными губами, подрумяненным лицом, заплетающимся языком (вражда к "логическому" началу славянофилов); к старому началу "Велеса" и "Даж-бога", на западе окончательно выметенному, а у нас по нерадивости духовенства еще сохраняющему кой-где и кой в чем силу. Все это "неприличие" старого язычества и хочет вымести Шигалев-папа, -- дабы "устроилось едино стадо и един пастырь", царство "не от мира сего", но, однако, потому и царство -- что оно господствует над "миром сим", слабым, греховным, злым, "диавольским", "Велесовым"-Карамазовским. Еще Достоевский говорит, что "для веры в Бога надо иметь почву под собою, почву нации, семьи, отечества". Для "веры" в какого это Бога? В "Велеса" -- конечно! А для Христа? "Ныне уже ни эллин, ни иудей, ни мужеск пол, ни женский, ни обрезание, ни необрезание, но все и всяческая и во всех Христос". Христианство вне-земно, вне-отечественно, вне-семейно. Как Д -- кий не разобрал всего этого! "Уморим желание", "Шекспиру долой голову"; зачем так грубо. Мальчишка-Шигалев и не достиг ничего грубостью. Но ведь идея, например, "старчества", кротко руководящего, и заключается в совете: "Принеси мне свою голову, а вместо нее надень на плечи мою". Ничего этого не разобрал Д -- кий!

 

Примечание 1901 года.

К стр. 59 и друг. "Мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя..." "Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя..." Теория такого "самоистребления" изложена была Достоевским в 1876 году, в окт. нумере "Дневника писателя":

"...В самом деле: какое право имела эта природа производить меня на свет, вследствие каких-то там своих вечных законов? Я создан с сознанием и эту природу сознал: какое право она имела производить меня, без воли моей на то, сознающего? Сознающего -- стало быть, страдающего: но я не хочу страдать

-- ибо для чего бы я согласился страдать? Природа чрез сознание мое возвещает мне о какой-то гармонии в целом. Человеческое сознание наделало из этого возвещения[164]  религий. Она говорит мне, что я, -- хоть и знаю вполне, что в "гармонии целого" участвовать не могу и никогда не буду, да и не пойму ее вовсе, что она такое значит[165], -- но что я все-таки должен подчиниться этому возвещению, должен смириться, принять страдание ввиду гармонии в целом и согласиться жить. Но если выбирать сознательно, то уж, разумеется, я скорее пожелаю быть счастливым лишь в то мгновение, пока я существую, а до целого и его гармонии мне ровно нет никакого дела после того, как я уничтожусь[166] -- останется ли это целое с гармонией на свете, после меня, или уничтожится сейчас же вместе со мною. И для чего бы я должен был так заботиться о его сохранении после меня[167], -- вот вопрос? Пусть уж лучше я был бы создан как все животные, т. е. живущим, но не сознавающим себя разумно; сознание мое [168] есть именно не гармония, а, напротив, -- дисгармония: потому что я с ним несчастлив. Посмотрите, кто счастлив на свете и какие люди соглашаются жить?[169] Как раз те, которые похожи на животных и ближе подходят под их тип по малому развитию их сознания. Они соглашаются жить охотно, но именно под условием жить как животные, то есть -- есть, пить, спать, устраивать гнезда и выводить детей. Есть, пить и спать по-человеческому значит наживаться и грабить. Возразят мне, пожалуй, что можно устроиться и устроить гнездо на основаниях разумных, на научно верных социальных началах, а не грабежом, как было доныне. Пусть, а я спрошу: для чего? Для чего устраиваться и употреблять столько стараний устроиться в обществе людей правильно, разумно и нравственно-праведно? На это уж, конечно, никто не сможет мне дать ответа. Все, что оне могли бы ответить, это: "чтоб получить наслаждение". Да, если б я был цветок или корова -- я бы и получил наслаждение. Но, задавая, как теперь, себе беспрерывно вопросы, я не могу быть счастлив, даже и при самом высшем и непосредственном счастии любви к ближнему и любви ко мне человечества: ибо знаю, что завтра же все это будет уничтожено, -- и я, и все счастье это, и вся любовь, и все человечество обратимся в ничто, в прежний хаос. А под таким условием я ни за что не могу принять никакого счастья, -- не от нежелания согласиться принять его, не от упрямства какого из-за принципа, а просто потому, что не буду и не могу быть счастлив под условием грозящего завтра нуля. Это -- чувство, это непосредственное чувство, и я не могу побороть его. Ну, пусть бы я умер, а только человечество оставалось бы вместо меня вечно -- тогда, может быть, я все же был бы утешен. Но ведь планета наша не вечна и человечеству срок -- такой же миг, как и мне. И как бы разумно, радостно, праведно и свято ни устроилось на земле человечество, -- все это тоже приравняется завтра к тому же нулю. И хоть это почему-то там и необходимо, по каким-то там всесильным, вечным и мертвым законам природы, но поверьте, что в этой мысли заключается какое-то глубочайшее неуважение к человечеству, глубоко мне оскорбительное, и тем более невыносимое, что тут нет никого виноватого[170].

И, наконец, если б даже[171] предположить эту сказку об устроенном наконец-то на земле человеке на разумных и научных основаниях -- возможною, и поверить ей, поверить грядущему наконец-то счастью людей, -- то уж одна мысль о том, что природе необходимо было, по каким-то там косным законам ее, истязать человека тысячелетия, прежде чем довести его до этого счастья, одна мысль об этом уже невыносимо возмутительна. Теперь прибавьте к тому, что той же природе, допустившей человека наконец-то до счастья, почему-то необходимо обратить все это завтра в нуль, несмотря на все страдание, которым заплатило человечество за это счастье, и, главное, нисколько не скрывая этого от меня и моего сознанья, как скрыла она от коровы, -- то невольно приходит в голову одна чрезвычайно забавная, но невыносимо грустная мысль: "Ну что, если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть, уживется ли подобное существо на земле или -- нет?"[172] Грусть этой мысли, главное -- в том, что опять-таки нет виноватого, никто пробы не делал, некого проклясть, а просто все произошло по мертвым законам природы[173], мне совсем непонятным, с которыми сознанию моему никак нельзя согласиться. Ergo: Так как на вопросы мои о счастье я через мое же сознание получаю от природы лишь ответ, что могу быть счастлив не иначе, как в гармонии целого, которой я не понимаю и, очевидно для меня, и понять никогда не в силах -- Так как природа не только не признает за мной права спрашивать у нее отчета, но даже и не отвечает мне вовсе -- и не потому что не хочет, а потому что и не может ответить -- Так как я убедился, что природа, чтоб отвечать мне на мои вопросы, предназначила мне (бессознательно) меня же самого и отвечает мне моим же сознанием (потому что я сам это все говорю себе), -- Так как, наконец, при таком порядке, я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика, подсудимого и судьи, и нахожу эту комедию, со стороны природы, совершенно глупою, а переносить эту комедию, с моей стороны, считаю даже унизительным -- То, в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание, -- вместе со мною к уничтожению... А так как природу истребить я не могу, то истребляю себя одного, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого".

Там же, 1876, октябрь. "Приговор".

Достоевскому казалось, что в переданном отрывке им доказано бессмертие души человеческой ("если убеждение в бессмертии так необходимо для бытия человеческого, то, стало быть, оно и есть нормальное состояние человечества, а коли так, то и самое бессмертие души человеческой существует несомненно", там же, декабрь, курсив авт.). К счастью, идея бессмертия не относится к числу доказуемых, т. е. для нас внешних, нами усматриваемых идей; но благодатно она дается или не дается человеку, как и вера, как и любовь. Нельзя доказать любовь к ближнему, к ребенку своему или -- основательность своей радости; еще менее можно, выслушав доказательство, действительно полюбить, начать радоваться. Доказуемо для человека лишь второстепенное, "прочее", что так или иначе существует, -- ему безразлично, истина их существования есть для него предмет любопытства. Что нужно ему, чем жив он -- дано ему с жизнью, как легкие с дыханием, сердце с кровообращением. Есть люди, предназначенные к жизни, -- они чувствуют бессмертие души, знают о нем; есть обреченные, без Бога, без любви -- они темны к нему. И, кажется, между первыми и вторыми нет общения, и доказательства как средства такого общения -- исключены, ненужны. "Я жив, бессмертен; ты этого не знаешь о себе? Итак -- умри, мне остается только похоронить тебя!"

1894

Послесловие

 


Страница сгенерирована за 0.02 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.