Поиск авторов по алфавиту

Шестов Л., Sola Fide - Только верою. XV

XV

Из предыдущего ясно, что если уже в древние времена отцы философии хотели видеть в математике науку κατἐξοχήν (par ex­cellence) (1), если из новых Спиноза счел возможным выво­дить из понятия субстанции все, что есть в мире, а Кант с таким пафосом вещал о королевских путях математики, то из этого менее всего следует, что их  идеал «знания» и в самом деле

(1) Над входом академии Платона была надпись: «Вход запрещен не знающим геометрии»  (μηδεὶς ἀγεωμέτρητος εἰσήτω).

84

 

 

являет из себя предел достижимого для человека или даже, как им казалось, для всякого разумного существа. Кантианцы, может быть, станут протестовать против отождествления метода Канта с методом докритической философии.  Но достаточно указать на критику практического разума, чтобы убедиться, что «свобода» у Канта ничем не отличалась от спинозовской необ­ходимости и даже от той необходимости, которую Кант призна­вал господствующей в мире явлений. Царство свободы для Кан­та, как и для католических теологов, было царство фиктивное. Подобно тому, как средневековый богослов свои определения Бога начинал с того, что Бог находится вне всяких определений, так и Кант для нравственного мира устанавливал только в начале исследования принцип свободы. Затем, путем столь при­вычного, неизбежного и потому почти узаконенного в философии приема μετάβασις εἰς ἄλλο γένος (1), свобода,   которая не  должна, по-видимому, ограничиваться никакими готовыми нормами, не­заметно подпадала под власть априорного принципа — и от нее ничего, кроме гордого имени, не оставалось. Поступай так, чтобы ты мог признать, что все люди должны поступать так же, как и ты, чтобы в твоем поступке можно было бы увидеть принцип всеобщего поведения. Откуда взял Кант это синтетическое суж­дение а priori? Я не разделяю, вернее, не могу разделять, по­дозрение тех людей, которые видят в этом принципе внушение обыкновенного житейского опыта. Конечно, отрицать в нем налет утилитаризма могут только очень доверчивые кантианцы, но все-таки это не обыкновенный утилитаризм практического чело­века. Вернее тут видеть след неистребимого рационализма. Кант, как и Спиноза, как и Сократ, мечтал о внутренней необходимо­сти, связывающей одинаково и Бога и человека в его метафизи­ческой свободе. И Богу нельзя все мочь — главным образом Богу нельзя мочь хотеть всего, что угодно. Мы знаем, как на этом настаивал Сократ. С не меньшей убедительностью наста­ивает на этом и Кант. Свобода для метафизических существ определяется внутренней необходимостью точно так же, как и явления определяются для нас, людей, необходимостью внешней. Разница лишь в том, что закономерность в мире явлений условна — в мире же свободы, в мире метафизическом она уже безуслов­на и неизменна. Как бы вы ни истолковывали Канта — от этого вывода вы не отвяжетесь. После долгого путешествия к областям

(1) Переходить от одного рода к другому.

85

 

 

относительного рационализма, Кант принужден был вернуться к рационализму абсолютному. Высоко подпрыгивает кузнечик — пользуясь выражением Гете — но неизбежно быть ему опять в траве. Prolegomena (1) ко всякой будущей метафизике не предохранили Канта ни от ненаучной теории познания, ни от не­научной морали и метафизики. Больше того, можно сказать, что Кант является родоначальником всей той путаницы и неразбери­хи, которая сейчас живет в головах современных философов. Все занимаются, как известно, теорией познания, т.е. все пишут вот уже полтора столетия, по примеру Канта, свои prolegomena. (1) Спрашивают, какие условия нужно выполнить, чтобы метафизика оказалась возможной, как наука. И всякий спрашивающий дает свой особый ответ. Так что Гуссерль, новая звезда на европей­ском философском горизонте, недаром сказал, что сейчас в области логики происходит bellum omnium contra omnis (2). Еще правильнее, с критической точки зрения, было бы сказать, что после Канта место произвольно построяемой, никого не убеждающей метафизики заняла столь же произвольно построяемая, и столь же мало убеждающая кого-либо теория поз­нания. Не то, что наше время бедно философскими дарованиями. Я бы сказал наоборот: давно уже философская нива не обра­батывалась таким большим числом таких одаренных работников. Но какая-то роковая сила мешает им делать общее дело. Каждо­му ясно, что все его соседи заблуждаются и путают, и каждый превосходно умеет показать ошибки своих товарищей. Лучшие и наиболее убедительные места в современных исследованиях о теориях познания это те, которые отводятся критике сущест­вующих теорий. Наиболее слабые, хотя и в слабости своей все же наиболее интересные и поучительные, — это те, где делаются попытки устранения господствующих заблуждений и проти­воречий. В них, в этих судорожных, отчаянных попытках спа­сения, чувствуется, что у наших современников, в буквальном смысле этого слова, ум заходит за разум. Критическая способ­ность изощрена до крайней степени. Боязнь противоречия дошла прямо до болезненности. И, чтобы хоть как-нибудь скрыть от себя безнадежность создавшегося положения, люди выдумывают сложнейшие и хитроумнейшие теории, в которых новые термины и понятия нагромождены в таком ужасающем количестве, что

(1) Введение.

(2) Война всех против всех.

86

 

 

даже иной раз кажется, что и творцу таковых не всегда ясно их назначение. Чем ближе присматриваешься и чем больше вдумываешься в смысл этих напряженных попыток — тем больше убеждаешься, что в той плоскости, в которой они происходят, им навсегда суждено оставаться попытками. Хотят во что бы то ни стало оправдать научное знание — так же, как того хотели Сократ, Платон, Аристотель или Кант, Но нуждается ли научное знание в оправдании? Я не хочу этим сказать, что всякие сомнения (в необходимости такового оправдания) прекратились. Вслед за Кантом все убеждены, что такое оправдание может быть добыто — нужно только хорошенько подумать. Но ведь думали и думают достаточно — и все-таки к положительному результату, в том смысле, в каком принято понимать эти слова, не пришли. Не только не создалось теории об источниках суверенных прав научного знания, но даже не удается добиться хоть на время самого скромного consensus sapientium (1). Самое   большее  —  каждому  из   гносеологов удается добиться для себя лично той ἀταραξία (спокойствия), ко­торая фактически полагает конец любознательности исследова­теля. Уже просто не хочется знать, не хочется искать — как это было у древних скептиков, у которых хватало добросовест­ности и смелости, чтобы отвергать несомненную истину, но ко­торые перед вероятной истиной уже пасовали. Почему вероятная истина имеет предпочтение пред несомненной? Иначе говоря: ведь вероятная истина не дается сама в руки. Из множества суждений нужно выбрать одно, как наиболее вероятное, как не­сомненно наиболее вероятное — иначе вы лишитесь всякого ру­ководства в практической жизни. Нельзя сказать, что лед холод­ный и лед горячий, земля движется и земля неподвижна — суж­дения одинаково вероятные. Этого и скептик не говорит. Он с уверенностью утверждает, что лед холоден, что летают птицы, а львы летать не умеют — и эта уверенность только и может обеспечить спокойствие (ἀταραξία), в котором скептики видят цель всех своих философских исканий. И до тех пор, пока αταραξία (спокойствие) implicite или explicite (2) будет опре­делять собою задачу философского творчества, прием и ме­тоды испытания останутся неизменными. Сколько бы гносеологи ни бились — они не выйдут из своего заколдованного круга. Не

(1) Согласие мудрецов.

(2) Явно или скрытно.

87

 

 

оправдывать нужно существующее знание, как единственно воз­можное, единственно совершенное познание. Это самоудовлетво­рение, эта уверенность, что у нас есть уже все и остается толь­ко сообразить, как нам досталось то, что досталось, и обесси­ливает современных философов, как обессиливало скептиков их довольство. Королевские пути математики соблазнили Канта, и он забыл, что есть божественные пути, которыми, хоть на мгновенье, шла фантазия Платона. Между Платоном и Кантом стоял Аристотель, раз навсегда внушивший человечеству недо­верие ко всему слишком далеко залетающему. Принцип Аристо­теля — «не слишком много, не слишком мало». Во всем нужно искать верной, никогда не обманывающей середины. Так нужно жить, так нужно умирать — так нужно и философствовать — ибо, ведь философствовать значит жить и умирать. Об этом, кажется, забыли и забывают, но об этом нужно без устали на­поминать. Пока живешь, учит Аристотель, не нужно думать о смерти, не нужно терзать себя недостижимыми целями. Мышление, искание человеческое должно иметь определенный конец, как оно имеет определенное начало. Одно из любимейших выражений Аристотеля — всякий regressus in infinitum (1) знаменует собой порок мышления, ибо задача мышления избавить­ся от загадок и изобразить мир в виде замкнутого, закончен­ного, по точно определенному плану построенного целого. Только при таком предположении и возможно обоготворять разум. Это знали хорошо уже Сократ и Платон, как мы помним. Но у них не хватило выдержки, чтобы с нужной последовательностью ограничить свои философские искания. Как и все греки, они высоко чтили умеренность и середину. Но их любовь не была безраздельной, и потому они допускали в свои рассуждения иные элементы, расшатывавшие устои положительного мышления. Из Сократа вышли циники, из Платона вышел Плотин. Лишь Ари­стотель со всей решительностью принял веру о всевластии че­ловеческого разума. Лишь он возвел в идеал близкое и тор­жественно, за себя и за всех своих преемников, как полагается великому монарху, отрекся от притязаний на далекое. В награду за этот подвиг история считает его основателем науки, и чело­вечество — европейское — звало его не только для разрешения посторонних вопросов, но и тогда, когда пришлось усвоить за­шедшую с далекого востока новую мистическую истину. И тут,

(1) Стремление к бесконечности.

88

 

 

как мы увидим, теория середины сослужила великую службу. Подобно тому, как глаз находит себе защиту от беспредельности, создавая над собой голубой, видимый и успокаивающий купол, так и аристотелевский разум умеет отвратить беспокойное че­ловеческое сердце от далеких и неопределенных, и трудно до­ступных проблем, приковывая его к близкому, привычному, род­ному и понятному. Философия середины дает удовлетворение, ибо предотвращает от неожиданностей. Все, что может быть, уже заключено в том, что есть. Попытки найти что-либо за пределами данного, попытки путешествий на далекие расстояния опорочены навсегда. Блаженство — высшую и последнюю цель человеческой жизни — мы должны находить на земле: «Оттого все признают, что блаженная жизнь есть состояние радости, и потому — с пол­ным основанием — состояние радости ставят в теснейшую связь с блаженством. Ибо деятельность не может быть совершенной, если она встречает себе помеху; блаженство же совершенно и, стало быть, блаженный нуждается в телесных и внешних благах и в удаче, дабы ничто не служило ему помехой. Те же, кто ут­верждает, что хороший человек может быть блаженным на пытке или при больших неудачах, вольно или невольно говорят вздор»(1). Приведенное место из Аристотеля, направленное главным образом против циников, а, может быть, и против Платона, без преувеличения может считаться родником фи­лософского творчества Аристотеля. Блаженство на земле — в том он убежден — есть последняя цель человека. Еще он убеж­ден, что блаженство возможно только при том условии, когда человеку сопутствует в жизни удача, и когда судьба ему посылает много или достаточно внешних благ. И еще он убежден, что на пытке и при тяжелых ударах судьбы, человек не может быть блаженным. Последнее же его убеждение, что те люди, которые с ним не соглашаются, вольно или невольно грешат против ис­тины. Вы видите, сколько попряталось «убеждений» в не­скольких строчках. Вы, вероятно, тоже видите, что, если бы от Аристотеля потребовать доказательств его убеждений, то он не мог бы в свое оправдание представить ничего, кроме того соображения, что он знает, что знает, и что иначе, чем он

(1) Ουδεμία γὰρ ἐνέργεια τέλειος ἐμποδιζομένη, ἡ δεὐδαιμονία τῶν τελείων. διὸ προσκεῖται ὁ εὐδαίμων τῶν ἐν σώματι ἀγαθῶν καὶ τῶν ἐκτὸς καὶ τῆς τύχης, ὁπως μὴ ἐμποδίζηται ταῦτα 3 Οἱ δὲ τὸν τροχιζόμενον καὶ τὸν δυστυχίαις μεγἀλαις περιπίπτοντα, εὐδαίμονα φάσκοντες eἷναι, ἐὰν ἦ ἀγαθός ἤ ἑκόντες ἤ ἄκοντες οὐδὲν λέγουσιν. (Eth. Nie VII, 13,2. — Zeller ΙΙ-2, 620-621).

89

 

 

судящий, либо глупец, либо лгун. А меж тем — пока нужно кон­статировать факт — и при жизни Аристотеля и после него не мало было людей, которые искали «блаженства» именно там, где его — если положиться на уверения Аристотеля — быть не может. Я спрашиваю, что дало право Аристотелю отводить этих людей и лишать их права голоса в вопросах, касающихся их не менее чем его? Почему они вольно или невольно лгут? Потому что удалились от освещенной разумом середины и стали искать на темных окраинах? Это все, что мог бы ответить Аристотель, если бы его можно было бы привлечь к ответу по поводу выска­занных им, таким не допускающим возражений тоном, уверенностей. Он не был на темных окраинах, он не испытал тяжелых ударов судьбы, но ему это и не нужно. У него есть разум, соз­давший теорию середины, и он хорошо и твердо знает, где мож­но и где нельзя искать. Не слишком много и не слишком мало, — это синтетическое суждение априори было в руках Ари­стотеля волшебной палочкой, которой он очертил свой заколдо­ванный круг, его же люди не должны переходить. Все добро­детели человечества определялись Аристотелем, как средний путь меж двух крайностей, даже истина ему представлялась, как середина меж двумя заблуждениями μέσον между ὑπερβολὴ и ἔλλειψισ (т.е. середину между слишком много и слишком мало) должен искать человек. Тὸ δὲ μέσον ὡς ὁ λόγος ὁ ὀρθὸς λέγει (1) (Еth. VI, 1, Zelleг II - 2, 633) — правильное мышление. Этот завет Ари­стотеля был принят человечеством, как благая весть. После Аристотеля всякая попытка заподозрить середину и искать на окраинах встречается не то что с подозрением, но с ненавистью. Были люди, и не мало было людей, которым весть Аристотеля казалась не благой, которые пытались свергнуть с себя тяжелое иго великого греха. Но такие люди осуждены были на одиночест­во и на мучительную бесплодную борьбу. Их дела, их творчество порой находили временный отклик, но всегда, рано или поздно, беспощадно сметались с больших исторических дорог, по ко­торым шествовало торжествующее и побеждающее человечест­во. Пожалуй, Аристотелю суждено было в истории еще большее торжество, можно указать не мало случаев, когда наиболее замечательные, смелые и исполненные пламенной ненавистью к нему люди, после многих лет долгой и упорной борьбы, покорно и добровольно вновь возвращались под его начало и признавались,

 (1) Середина есть то, что приказывает здравая мысль.

90

 

 

что они ἤ ἑκόντες ἤ ἄκοντες οὐδὲν λέγουσιν (1). О них у нас будет речь впереди. Пока только формулируем в нескольких словах то, что мы говорили в предыдущих главах. Уже Сократ и Платон, в своем стремлении парировать удары Мелита и Анита, создали теории общеобязательного — для богов и людей —- знания. Эту теорию принял от них Аристотель, Боги и божественное были отодвинуты им на окраины, ὑπερβολή, как запретное и опасное. Обязательное, разумное же и целостное знание, дающее полное удовлетворение человеку и научающее его совершенной жизни, было построено им на слегка измененных, но в сущности тех же основаниях, которые были выработаны его учителями. Середина стала последней ис­тиной и последней целью (2). Окраины приравнены были к кон­цам и к несуществующему. Середина — как идеал познания и удовлетворенность, как последняя цель нашего существования на земле и как идеал морали, — вот что наследовало человечество от Аристотеля и вот что оно положило в основание своей науки и своей этики и что до сих пор всеми силами отстаивается, как вечное, испытанное и единственно нужное.

(1) Что вольно или невольно говорили вздор

(2)  В противоположность антисфеновскому μανείην μᾶλλον ὴ ἡσθείην (Ζeller II-1, 260 - лучше мне сойти с ума, чем испытать удовлетворение.


Страница сгенерирована за 0.14 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.